Волк оцарапал своим клыком. Это был известный прием следственной беседы с Дубельтом – скрытая язвительность и еле замаскированное издевательство над допрашиваемым. Но тут же, с некоторой иронической театральностью он как бы спохватился:
– Впрочем, кажется, господин Прудон, враг собственности и непримиримейший противник капитала, начал с того, что основал народный банк и пытался ворочать миллионами. Ведь, кажется, так? Вам это должно быть лучше известно…
Сарказм чуть-чуть затянулся. Дубельт, впрочем, уже изменял выражение лица, тему и тон речи.
– Нам известно, – продолжал он снова вполне серьезно, – что вы решительно разошлись с покойным литератором Белинским, которого мы считаем таким же государственным преступником, как и этого Буташевича-Петрашевского. Мы знаем, что вы довольно резко подвергали критике все эти фаланстерии и коммуны, отстаивая исконные русские начала общежития. Мы извещены также, что в компании этих гнусных безбожников вы сохранили верность церкви и не поддались на диаволово искушение… Последнее особенно важно для вас…
Он снова слегка встал и почти подбежал к большому образу с пунцовой лампадой в углу кабинета. Склонив голову и сведя руки на груди над самой гроздью сверкающих крестов и медалей, он беззвучно зашевелил губами под своими свисающими галльскими усами. Потомок католических принцев Медина-Челли широко осенял себя истовым православным знамением.
– Друг мой, – обратился он наконец священническим тоном к Достоевскому, – друг мой, я помолился за вас. Да обратит вас Всевышний, в которого вы веруете, на путь сознания своих ошибок и чистосердечной исповеди. «Сотворите же достойный плод покаяния», как говорится в писании. Стучите и отверзется вам. Дерзай, чадо! Простятся тебе грехи твои… Ведь сам я был молод и грешен, мне ли не понять вас?
(Достоевский вспомнил ходившие о Дубельте слухи, будто в молодости он был известным либералистом, пропагатором восстания, одним из застрельщиков движения в Южной армии и масоном запретных лож.)
Шеф жандармского корпуса отечески смотрел на него погасшими зрачками.
– Если же дальнейший ход следствия и суда обнаружит, – чего, впрочем, я не хотел бы допустить, – с вашей стороны некоторую настойчивость, упорство, неуступчивость, гордость, самолюбие («моей мол убежденья!», «Служу истине и добродетели!» и прочие свойственные молодости, но, в настоящих условиях совершенно недопустимые возражения), то я вынужден предупредить вас, что производство по делу, к которому вы, по несчастью, причастны, поручено его императорским величеством особой следственной и военно-судной комиссии, облеченной высшими полномочиями. О, русский царь достаточно силен, чтоб растоптать в крови измену!
Все это было сказано внушительно, даже с гневной вспышкой в зеленых зрачках, но как-то в виде вставки, отчасти даже между прочим, словно в нарушение главного предмета собеседования. И словно в подтверждение тому Дубельт быстро изменил этот на мгновенье зазвучавший угрозою тон.
– Порядок дальнейшего никто не может изменить кроме государя, – прибавил он не без елейности. – Не забывайте: «Уже секира при корне ствола лежит, и всякое дерево, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь». Так, кажется, сказано в третьей главе от Матфея? Примите же смиренно свою участь: вам придется некоторое время пробыть в крепости. О, пусть это вас не путает: генерал Набоков – отец родной всем заключенным. Со своей же стороны я отдам распоряженье, чтобы вам были предоставлены книги, бумага, возможность работать и переписываться с родными.
Он позвонил. В кабинете мгновенно появился щегольской поручик в сопровождении двух жандармов.
– Арестованного отправить немедленно к генералу Набокову под личную расписку, – сухо произнес Дубельт, вручая офицеру запечатанный пакет.
Он встал. Достоевский под конвоем направился к выходу. Дубельт быстро приблизился к дверям.
– А знаете ли, что я вам скажу на прощанье? – Он пронизывал уходящего своими пристальными и горящими глазами: – Я никогда не ошибаюсь в лицах: рано или поздно вы будете наш. Чем скорее это случится, тем лучше для вас. Но помните – это совершенно неизбежно: вы – наш, наш, наш!
Достоевскому стало как-то не по себе от этого неожиданного и настойчивого прорицания.
Караульные уже распахнули двери кабинета. Генерал Дубельт позволил себе последнюю жандармскую любезность к уводимому писателю. Он изящно как-то взмахнул своей сухой и длиннопалой рукой, не то прощаясь, не то благословляя, не то грозя.
– Обдумайте же все! До скорого свидания в следственной комиссии.
Санкт-Питер-Бурх
И опять спрашиваешь себя: что же ты сделал со своими годами? Куда ты схоронил свое лучшее время? Ты жил или нет?.. Смотри, как на свете становится холодно…
«Белые ночи»
– Сабли вон!