Злобная усмешка кривит губы. Шиллер! Адвокат человечества, глашатай братства, орган неистощимой любви… Так, кажется, говорил о нем этот чахоточный энтузиаст с Лиговки: поэт гуманности, жрец свободы, поборник чистого разума, враг костров и бичей, разделяющих людей и заставляющих их забывать, что они братья друг другу? О, это высокое и прекрасное! Не самый ли это злой из всех жизненных обманов? Не самое ли гнусное из всех издевательств над человеком и его подлой судьбою?
В памяти сквозь иронию и злость прозвучали призывы возвышенного и звонкого монолога:
…И вы дерзнете
Остановить перерождение мира
И задержать всеобщую весну?
Одни во всей Европе вы хотите
Беспомощной рукою перервать
Бег колеса мирских переворотов?
С каким подъемом это декламировал Михаил! Шиллер, правда, вскоре превратился в сделку. Решили перевести «Дон Карлоса». (Михаил отлично владеет стихом.) Напечатать самим. Смета безупречна: веленевая бумага, бельгийский шрифт, лососиновая обертка. Сотня экземпляров окупит все издание… Как смешны были эти ребяческие планы, эта игра в предпринимателей…
Но вот поднимается глубокая, подлинно шиллеровская волна. Это неизбывное, немолчное, неумирающее:
Плод полей и грозды сладки
Не блистают на пирах;
Лишь дымятся тел остатки
На кровавых алтарях.
И куда печальным оком
Там Церера ни глядит, —
В унижении глубоком
Человека всюду зрит.
Да, этим Шиллер велик до сих пор. Своим пониманием растоптанного человека и великим даром возрождать и вести его к искупительной радости. Да – сквозь муки – к ликующей, всепобедной жизни, к счастью, к торжеству над всеми страданиями! Из последней глубины падений он запевает свой гимн счастью. «Радость, первенец творенья…»
Нет, недаром они в молодости бредили Шиллером! Он составил эпоху в истории их мысли. Он звучал для них героической фанфарой, могучим призывом в будущее, обетом великой жизни, грядущей летописью подвигов и побед, как мраморная Слава в несокрушимом фронтоне Инженерного замка.
Он подходил к казарменному плацу. Ротный сержант обучал резервистов под присмотром двух-трех субалтерн-офицеров. Отрывисто и резко звучали повелительные команды, и пожилые рекруты высоко, по-прусски, почти на уровень живота, вздымали автоматическим взмахом туго вытянутые ноги и гулко ударяли враз опущенными ступнями о почву парадного места.
Пахло казармой, навозом из конюшен, затхлостью вещевых складов. Один и тот же удручающий душу казарменный запах на площади нассауской резиденции и там, за тысячи верст, за бельверками земляных укреплений бедных азиатских фортов, у широкого, пустынного, унылого Иртыша, где под такие же окрики вахмистра еще так недавно ревностно шагал, отбивая такт взводного марша, нижний чин 7-го Сибирского линейного батальона Федор Достоевский, только что освобожденный от острожных кандалов и позорной двухцветной куртки каторжника.
Азия
Одинокий душевно, я пересматривал всю прошлую жизнь мою, перебирал все до последних мелочей, вдумывался в мое прошедшее, судил себя один неумолимо и строго и даже в иной час благословлял судьбу за то, что она послала мне это уединение, без которого не состоялся бы ни этот суд над собой, ни этот строгий пересмотр прежней жизни.
«Записки из Мертвого Дома»
Киргизские казаки выламывают алебастр на отрогах Конкай-Баша и привозят его порошковатые снежно-белые глыбы в старую крепость для обчистки и обделки.
В летучих облаках, словно окутанные нагорным маревом, омские острожники где-то в далеком сарае на берегу Иртыша толкут мелкозернистый минерал и обжигают в огромных печах его сыпучую и грузную массу.
Душно. Все полно белой пылью, проникающей всюду. Легкие забиты гипсом. Нечем дышать. Печь пышет жаром. Но меловые отломы послушно крошатся под грузными молотами каторжников. И только в редкие перерывы работы можно отвести глаза от этой назойливой, слепящей белизны, передохнуть, оправить кандалы, вглядеться вдаль.