Читаем Барнаша полностью

Поначалу он страстно мечтал о море. Потом уже нет, главным стало солнце. Солнце, согревающее тело и душу, наполняющее всё светом, радостью. Он почти не видел его, днём приходилось спать, а вечерами и ночью заниматься ремеслом убийцы, в паре с ночными ремесленниками грабежа. Убивать он научился в совершенстве, и страха перед убийством не испытывал. Куда ужаснее было ощущение собственного страха перед погружением в тесноту и мрак гробниц, в этот тлетворный мир, где царила смерть.

Страх однажды пришел к нему в наглухо замурованной пещере детства, и навечно остался с ним таким — маленький человечек на двух, но козьих ножках, весь покрытый слизью, пахнущий тлением, с непропорционально большой головой, настоящий обитатель гробниц. Почему-то когти на руках его, а кисти рук не соединены с предплечьем, и живут где-то рядом, сами по себе, и хаотичны их движения, и возможность протянуть эту летающую кисть как угодно далеко, до твоего беззащитного горла, например, — они ужасны… Видение приходило к нему день за днём, человечек показывал пальцем на саркофаг и мерзко, гадко смеялся — словно блеял. Ормус видел его наяву в темноте упрятанных от солнца гробниц, порой человечек мелькал за тёмным углом и посреди белого дня. К тому времени ещё не произошло их слияния, Ормуса и его видения страха. Это случилось позже.

Верховный жрец не забыл мальчишку — он любил творить новое, лепить судьбы и обстоятельства. Это, в определенном смысле, было содержанием его деятельности, её главной составляющей. В возрасте двадцати лет Ормус был отозван Херихором в Фивы, в храм Амона. Началась новая жизнь, и снова его натаскивали, обучали, не давая передышки. Он овладел искусством транса — к удовольствию Херихора, теперь не выпускающего его из виду, он делал немалые успехи. Сам Ормус не удивлялся своим способностям — это было следствием воспитания, пройденного в гробницах Долины Царей. Если умеешь чувствовать человека так, словно им стал, и это уже не ты, и уже не он, а нечто общее, одно, то не так уж это трудно — посылать приказы себе самому. А подчинится приказу тот в тебе, кто из общего составляющего слабей, ничтожней. И это, конечно, не ты сам, обученный сопротивлению, тренированный, ты, стоящий на более высокой ступени. Вряд ли это объяснение подошло бы в качестве обучающего сетеп-са, но так понимал это Ормус.

В двадцать пять лет его уже признали мастером сетеп-са — гипнотического внушения. Он творил чудеса, лепил из людей, как из глины, всё, что хотел. Его начинали бояться. Неискушенный доселе ум при наличии достаточно тренированного тела и мощного сознания — вот чем он был в тот период жизни. Но состарившемуся Херихору и этого было мало. Слишком он был доволен своей проницательностью, позволившей вырвать эту драгоценность, эту восходящую звезду жреческой касты из нищего, полуголодного, наивного существования. Он гордился им, своим созданием. И старался сделать из него совершенство. Именно поэтому он преодолел все преграды, стоявшие перед Ормусом как перед выходцем из чуждой среды. Он дал ему знание, превышающее собственное. И тайны движения звезд, и тайны человеческого тела, и врачевание этого тела, и все стороны религии Египта, такой разнообразной, со всеми её обрядами — ничто не было сокрыто от ученика. Когда собственных знаний стало мало, он отправил Ормуса в Мен-нофр[137], потом в Александрию.

За эти годы Ормус окончательно забыл лица родителей, братьев и сестёр. Смутно вспоминались ночные звёзды, огромные, блестящие, так низко висящие на небосводе в этой части света. Запах жареной на костре рыбы. Вкус солёной морской воды. Утреннее солнце, встающее из-за моря, багряно-алое, предвещающее тёплый, радостный день с его простыми трудами.

Близких людей он не имел — к чему они тому, кто служит богам? Им не было места в той жизни, которую он вел. Херихор? Он и сам не знал, благодарен ли жрецу за всё, что тот дал, или ненавидит его за то, что он отнял. Женщины? Да, они были. Рабыни, готовые на всё, ненавидящие его и не уважаемые им. И трепещущие перед ним — а что может дать в любви женщина, если она боится? Расставить ноги, не больше, да терпеть, пока он дергается, вырабатывая семя в недрах тела. Он понимал, что это необходимо молодому мужскому телу, чтобы оно не болело. Да и разуму тоже, чтобы не уподобляться в какой-нибудь важный момент животному, бросающему всё и бегущему на запах текущей самки, а сохранять достоинство, как подобает жрецу, да и просто мужчине.

Но любовь у него всё же была — страстная, болезненно нетерпимая, всепоглощающая. И это была любовь к женщине — правда, к той, что уже жила до него, тысячелетия назад. Ему было двадцать, когда они встретились. До вызова в Фивы оставалось всего два-три месяца.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже