Иродиада словно шестым чувством угадала его обиду. Легким прыжком преодолев расстояние между ними, она прижалась к нему своим телом, прося и умоляя любви. То, что она говорила и нашёптывала ему, было бесстыдно-прекрасно, и могло бы свести с ума любого мужчину, даже если его бы не опоили и не смазали какой-то восточной дрянью, а его сегодня ещё дразнил целый легион женщин, будь они неладны! И руки её прекрасно знали свое дело, и тело её было телом молодой, цветущей женщины, и она прижималась, притиралась к нему с таким желанием, с такой страстью! Какое-то бешенство овладело Пилатом, в одной связке с желанием. Он набросился на неё, словно на врага, поставил её на колени. Задрал на голову одеяние, и нисколько не заботясь о её желаниях или возможной боли, вошёл в неё. Одной рукой, вцепившись в волосы, он пригибал её голову к ложу, другой грубо мял грудь. Он имел её так, как мечталось с самой первой встречи, когда она подошла к нему и позвала его — вопреки тому, что их разделяло, вопреки врожденной скромности своего пола и важности своего положения. Он наращивал темп, вонзаясь в её плоть всё глубже и глубже, он даже что-то кричал на своей грубой латыни, кажется, что-то вроде: «На тебе, на! Возьми!» Она не сопротивлялась, возможно, ей даже нравилось это, во всяком случае, когда он излился и закричал, услышал и её животные стоны, и почувствовал её содрогания…
Странная это была ночь для него. Они возвращались к ласкам снова и снова, и не могли исчерпать своих сил и желаний. Она взяла его в ту ночь полностью, без остатка, выпила до дна. Он не ощущал себя личностью, имеющей свои задачи в жизни, своё прошлое. Всё это тонуло в её объятиях, уходило даже не в прошлое, а вообще в никуда. Рядом с этой женщиной всё было неважно и ненужно, казалось зыбким, тающим.
И тогда он, Понтий Пилат, пятый прокуратор Иудеи, человек, политик, римлянин, он — испугался! Он просто струсил. Он лежал рядом с ней, смотрел на её лицо, приобретшее какую-то детскую беспомощность и грусть во сне, и пугался всё больше и больше. Невозможно было ему забыться до такой степени, потерять прошлое и Его дружбу, ощущение родины, Великого Рима, каким он гордился всю жизнь, и только потому, что он любил женщину, одну из тысяч. Он не хотел слушать этот тихий, нашёптывающий ему на ухо голос сознания, что она не просто женщина, а Женщина, не одна, а единственная из тысяч. Он не собирался стать её рабом, он не собирался посвятить ей остаток своей жизни, да он не мог себе позволить даже ещё одну такую ночь, делающую его таким слабым. Как Банга, сходить с ума от одного только запаха, исходящего от текущей сучки, а что же, если не это, происходит с ним сейчас, когда он вдыхает загадочный, по-восточному пряный, аромат её тела!
Утром, содрогаясь от ненависти к самому себе, проникнутый сожалением о том, что неминуемо её потеряет, он сделал неверный ход. Он обрёк Иоанна на смерть, сам того не желая. Праведник этот был не только частью его игры, он по-своему уважал этого сурового, справедливого аскета, проповедника чистой жизни. Но так уж сложилось, что Пилат приговорил его к смерти. Потому что испугался своей страсти и, отрезая все пути к возвращению, он сказал ей, когда она пригласила его вновь посетить Храм:
— Да простит мне великая царица, но посещение Храма столь часто не входит в обязанности прокуратора Иудеи, и я не любитель повторений, пусть даже таких приятных… Не хотелось бы мне также стать ещё одним твоим любовником, прославляемым Иоанном на всех перекрёстках. Я успел убедиться, что сей праведник весьма прозорлив и мудр, и, во всяком случае в отношении тебя не столь уж не прав, не так ли?
Вот эта фраза и стала началом конца для бедного пустынника Иоанна. Но даже не это иногда вспоминалось прокуратору потом по ночам. Не Иоанн, так Иисус, кто-то должен был сыграть назначенную роль, и сыграет, что бы ни случилось. Почудилось ли ему? Кажется, вначале она вспыхнула от гнева. Но потом, потом, не разглядел ли он боль в её глазах, и сожаление? И если так, то не о них ли она сожалела? Да нет, не может быть, такая распутная, такая жёсткая, такая.
20. Генисарет