В то мгновение из-за полога раздался короткий, глухой рывок кашля. Сеня подошел и бережно отвел полог в сторону. Катушин, еще живой, лежал там, свернувшись, точно зябнул, под крохотным квадратным одеяльцем из цветных лоскутков. Глаза его, необычные для Сени, потому что без очков, – голубовато-запустевшие, глядели равнодушно в низкий прокопченный потолок. Когда Катушин перевел глаза на Сеню, Сеня поразился тусклому спокойствию стариковых глаз. В поблекшем, мертвенно-расползшемся лице не было никакого оживляющего блеска, – может быть, из-за отсутствия очков?..
– Здорово, Степан Леонтьич, – сказал Сеня и попробовал улыбнуться.
– Кто? – жестким, надтреснутым голосом спросил Катушин, не взглядывая на пришедшего, словно уж не доверял глазам.
– Это я, Семен. Прихворнул, что ли, Степан Леонтьич?.. – Сене стало стыдно, что он – здоровый, а Катушин – больной. Он забегал глазами по комнате, чтоб привыкнуть к странной опустелости ее.
– А-а, – невыразительно сказал старик и порывисто сжался, точно коснулись его холодом. – Садись, гость будешь.
Сеня заискал глазами табуретку, табуретки не было видно.
– Ты, паренек, посидишь тут? – спросила баба, залезая спицей к себе за ворот. – Посиди, мне тут сбегать. Обряжать-то не скоро еще! – жестко и просто сказала она, складывая вязанье на выдвинутую из-под Катушинской кровати корзиночку.
– Что ты, дура, мелешь... кого обряжать? – озлился Сеня, но баба уже ушла за дверь.
Сене вдруг стало жутко от наступившей внутри него тишины. Порвалась какая-то нить, ее не связать вновь. Притихший, но полный внезапного глубокого чувства, Сеня пересел к Катушину на койку. Ему хотелось быть в ту минуту ближе к старику.
– На табуретку сядь... не тревожь, – сухо сказал Катушин и подвигался под одеялом. – Руки гудут все! – в голосе его не было жалобы, да и слова, произносимые им, были неразборчивы, как отраженье звука в большой зале.
Сеня покорно пересел обратно на табурет и уже боялся начинать разговор.
– Что-то я не признаю тебя, – ворчливо заговорил сам Катушин. – Плохо стал людей различать... Все мне лица одинаки стали.
– Я Семен... от Быхалова. Помнишь, ты меня грамоте учил, книжки давал. Я вот навестить тебя пришел, Степан Леонтьич.
– Помню, – без выражения сказал Катушин и упорно добавил про себя: так ведь тот маленький был!
– Я вырос, Степан Леонтьич, – извиняющимся тоном произнес Сеня и сконфуженно стал стирать пятно с пола носком сапога.
– Не ширкай, не ширкай... – остановил Катушин и кашлянул ровно один раз.
Прежнего задушевного разговора не выходило.
– ... по картузу в день – считай, сколько я их за всю жизнь наделал! – снова начал Катушин и лицо его на короткое мгновенье отразило боль и тоску. Он прокашлял три раза. – Картузы сносились, вот и я сносился... Сеня заметил, что старик сделал движение под одеялом, точно махнул рукой. – Я тебя теперь помню. Ты забыл, а я помню... Я все помню! – что-то прежнее, незабываемое промелькнуло в Катушинских губах.
– Давно лежишь-то? Что болит-то у тебя? – неловко пошевелился Сеня.
– ... я тебе тут бельишко оставлю... Ты не отказывайся. Подшить, так и поносишь! – продолжал вести свою мысль Катушин.
– Ну, поживешь еще! Спешить, Степан Леонтьич, некуда. Человеку сто лет сроку дано, – заторопился Сеня. – Это баба чулочная тебя так настроила. Я бы ее турнул, бабу, – право, турнул бы!..
– Бабу не тронь... она за мной ходит, баба... – поправил Катушин.
Сеня встал и отошел к окну. Он вытер запотевшее стекло и глянул наружу. Поздней осени гнетущее небо продувалось из края в край острыми холодными порывами. Настин дом казался безотрадно серым. Гераневое окно потускнело, запотевшие окна не пропускали чужого взгляда вовнутрь. «Настя... она не знает, что я тут. Степан Леонтьич помрет. Меня возьмут в солдаты...»
– Паренек, – заворочался Катушин, стараясь поднять голову с тощей, пролежанной подушки. – Дакось водицы мне... на окошке стоит.
Старик пил воду, чавкая, точно жевал. Отпив глоток, он ворочал недоуменно глазами, потом опять пил.
– ... четвертого дня просыпаюсь ночью... – Катушин кашлянул, – ... а он и стоит в уголку, смутительный... дожидает, – сказал Катушин, откидываясь назад.
– Кто в уголку?.. – нахмурился Сеня и невольно оглянулся в угол.
– Да Никита-т Акинфич, дьячок-то мой... приходил. Я ему: ты подожди, говорю, хочь деньков пяток. А он: что ж, говорит, догоняй, догоняй, подожду. – Степан Леонтьич, видимо, посмеивался, но смех его был уже неживой смех.
– Это тебе мерестит, Степан Леонтьич, ты противься... – сказал Сеня. – Ты не верь. Этого не бывает на самом деле. Это истома твоя...
– Никита-т – истома?.. – строго переспросил Катушин. – Не-ет, Никита не истома. Не говори про Никиту так!..
Сеня не знал, что возразить. Он вспомнил: достал исписанный стишок и вопросительно поглядел на старика, точно тот мог догадаться о Сенином намерении.
– Я тут стишок написал. Вот, прочесть его тебе хочу. Ты послушай, – и опять глядел с вопросом Сеня, но стариково лицо стало еще неподвижнее.