Читаем Барсуки полностью

– Сноп-то научился колоть? – резко кинул Дудин и почесал щепкой, которую держал в руке, седой свой затылок. – Ты смотри, человек не сноп! Уж там не промахивайся... Ну-ну! Воюй, воюй... добывай военное отличье: медаль на брюхо... деревяшку к ноге!..

– Прощай, Ермолай Дудин, – сказал Сеня, с тоской глядя на Дудинское мутное оконце. Сеня так и звал его в разговоре: Ермолай Дудин.

Потом Сеня камнем канул в черную пропасть забвенья и войны...

Зарядье к тому времени уже теряло свое прежнее обличье. Ход махового колеса замедлялся. Смрад войны проникнул и сюда. Как-то и дома стали ниже, и люди темней, а орган в Секретовской «Венеции», забравшись на высокий плясовой верх, сломался однажды зимой.

После Сенина отъезда еще унылей стала Настина жизнь. Свадьба ее расстроилась. Комнатка ее слиняла, вещи обернулись глупой своей, ненужной сутью. Настя поднимает с пола недочитанную книжку, пробует читать. Строчки прыгают, меняются местами буквы, не хотят, чтоб их читали. Настя захлопывает книжку и подходит к окну. Небо серо. На улицах снег. На снегу ворошатся воробьи.

Когда после смерти матери убирали угловую комнатушку, нашла Настя под материной кроватью старую свою, обезображенную куклу. Целый день просидела над ней Настя, навила ей целую охапку пегих кудрей, но прежнего очарованья, давней молодости уже не вернуть было кукле. Грустная, с ноющей спиной, Настя подошла к окну: стыли в вечернем морозце апрельские лужи. В доме напротив кто-то переезжал. У ворот стоял воз, нагруженный доверху.

Матрену Симанну оставил Петр Филиппыч до времени жить у себя, в той же угловой комнатушке. Настя идет в угловую. Матрена Симанна сидит на полосатом матрасе, – все, что осталось от материной кровати, – и при входе Насти торопливо прячет что-то за кровать. Возле нее лежат только что купленные вербы.

– Ты не прячь, я видела, – говорит Настя. – Печки надо бы протопить. Сыро у нас. Знобит...

– У папеньки уж затопил Григорий, – приглушенно отвечает Матрена Симанна и, решившись, вынимает из-за кровати черную бутылку. – Мамашенькино место навестить пришла, умница? – робко сменяет она разговор.

Настя берет какой-то темный пузырек, оставшийся на столике, вертит его в руках и вдруг, почти кинув его обратно, на столик, трет руки о передничек.

– Что у тебя там? – почти сердито спрашивает она.

– Где, умница?

– В бутылке...

– Мадерка в бутылке, – с унылым страхом сообщает старуха.

– Налей мне!..

Настя отпивает мелкими глотками и оглядывает комнату. Как неузнаваемо переменилась эта комнатушка! Когда девочкой приходила сюда, казалась она покоем непонятной мрачности, усугубленной цветным горением лампад. Полудневной свет, бесстыдно ворвавшийся сюда теперь, обнажил всю ее убогость: оборванные отопревшие от стены обои, нелепый гардероб в углу, похожий на двуспальную кровать, поставленную дыбом.

– Моли у нас много! – жалуется Матрена Симанна, прихлопывая одну в руках. – Вот все морильщика жду, не зайдет ли...

Настя уходит. Мысли приятно кружатся. Она накидывает шерстяной платок и бежит на улицу. Ее путь к Кате.

– ... Можно к тебе?

– Можно, будем чай вместе пить, – с холодком отвечает Катя.

– Нет... Я так посижу, не раздеваясь! – говорит Настя.

– Вот тут тебе письмо Семен прислал... чуть не забыла! Вторую неделю лежит. Он и тебе, и мне по письму прислал... – намекающе смеется Катя, и Настя это замечает.

Настя берет письмо и вскоре уходит.

– Какая ты толстая стала, – говорит она уже в дверях. – Знаешь, ты, если и похудеешь, все равно толстой останешься!..

... Все сильней покрывались будни Зарядья какой-то прочернью. И раньше была в них чернота, но пряталась глубоко, а тут проступила вдруг всюду, словно пятна на зараженном теле. Где-то там, на краю, напрягались последние силы. С багровым лицом, с глазами, расширенными от ужаса и боли в ранах, Россия предстояла врагу. Все еще гудели поля, но уже железная сукровица смерти из незаживляемой раны текла... Только Настя да Дудин ощущали близкий конец. Третий, в ком могла бы столь же неугасимо полыхать тревога, был слишком поглощен собственными печалями.

... метался Зосим Васильич. И как-то, еще летом, надумал искать последнего приюта в монастыре. Даже справки наводил стороной: можно ли, если все семнадцать тысяч, сумму всего Быхаловского жизненного подвига, единовременным вкладом внести, иметь себе пожизненную келью для отдохновенья от жизни, скорби и труда. Но согласиться отдать все семнадцать, значило признаться в своей давнишней, первоначальной ошибке. Сделать это сразу Зосим Васильич не решался...

Стали к Быхалову монахи ходить, тонкие и толстые, ангелы и хряки. Но у всех равно были замедленные, осторожные движенья и вкрадчивая, журчащая речь. Иные пахли ладаном, иные – мылом, иные – смесью меди и селедки. Семья Быхаловских запахов в испуге расступалась перед монашьими запахами, неслыханными гостями в Быхаловской щели.

Перейти на страницу:

Похожие книги