Наезжий, оказавшийся и в самом деле уездным продкомиссаром, в подтверждение чего Муруков издали показал мужикам бумагу, припечатанную не однажды серпом и молотом, не Чмелевского нрава был человек. Говоря, он все время сбивался с сухого тона на какой-то искренний, открытый, и тогда кидал слова сотнями, как одуванчик семена на ветер, в слепой надежде, что хоть одно процветет. Мужики видели, что порой продкомиссар вдруг останавливался на полуслове, точно вспоминал какой-то наказ, и начинал говорить по-иному, – слова начинал отсчитывать резко и четко, как бусы на нитке. Лицо его тогда из бледного становилась красным, и глаза, усталые как бы после тысячи бессонных ночей, начинали виновато моргать. Если Чмелев любил поиграть непонятным словом, как ребенок играет с незнакомой игрушкой, этот теперь расставлял слова, как солдат перед боем.
– ...пути-де к победам трудами выщебенены. Голодает-де рабочий, брат и сын ваш. Люди злые, в трудовой правде неправые, хотят ядовитым зубом взять нас, идут полчищами, несут смерть. Красная-де армия разута и раздета, хлеба у мужика просит. «Дай хлеба, братишка! Отвоюем – отработаем, один у нас с тобой кошель!..» Хлеб нужен. Не будет хлеба – мрак будет. Мрак будет – мор будет. А там и предел всякой гибели: воссядет вновь на мужиковскую спину всякая явная и неявная насекомая тля...
Долго говорил наезжий. Где-то по заоколицам играл повечерие на домодельной свирели Фрол Попов, на ночь приганивая скотину. И уже соглашались Воры, крутя лбами, что и впрямь невыгода отдаваться наново Свинулиным в помыканье... Как вдруг, разойдясь и вспомнив наказ из уезда – речи вести твердые и суровые, чтоб не почувствовал мужик какой-либо несвоевременной потачки, ругнул наезжий гость проклятых дезертиров, ютившихся в ближних к Ворам лесах и пригрозил мерами особой строгости всем, кто имеет сношения с ними.
Сход заволновался, бородачи, все как один, повернулись к гостю чуть не спинами, а Прохор Стафеев, старик белой и аршинной бороды, подошел к наезжему вплотную и, руку положив на плечо ему, сказал спокойно и твердо:
– Ты, федя! тинтиль-винтиль, дезертиров-те не особо ругай. Это все сыновья наши! Как же нам с сыновьями слова не иметь? Ты приехал плести, ну и плети, а грозить не грози. Нас и при царе тяпали, тинтиль-винтиль, да мы не молчали...
Словно только этого и ждали остальные, закричали враз:
– ...сами овсяны высевки жрем, что лошади! – очень тоненько.
– Про это нам дедушка Адам врал, да мы не верили! – хрипучим басом.
– Товарищи, держите тишину!.. – надрывался со своей табуретки Пантелей Чмелев, с тоской поглядывая на Мурукова, все писавшего и писавшего что-то. – Просите слова, кажному дам высказаться!..
– ...озимь вымокла... капусту улита поела... – неслось с бабьей стороны.
– А у меня тетка вот горбатенька, – деланно сиротливым тоном сказал Федор Чигунов, выходя наперед и опираясь на Муруковский стол. – И за тетку мне платить?.. – вдруг он вырвал бумагу из-под руки писаря и, порвав в клочки, бросил себе под ноги. – Довольно тебе писать, Кузьма! Все-то ты пишешь, а про что – не знаем, – сказал Чигунов холодно. – А может ты донесение на нас пишешь, что-де противится народ?..
Кузьма вскочил и переглядывался с Лызловым и продкомиссаром. Матвей Лызлов побежал зачем-то к исполкому. Васятка напрасно взывал к мужиковской сознательности, выискивая в гудящей толпе хоть пару сочувствующих глаз. Таких не было, – мужики глядели в землю, некоторые расходились, но у всех на устах была одна и та же мысль непримиримая и непокорная: мысль о Зинкином луге. Чмелев ускоренным ходом заканчивал собрание и сконфуженно читал резолюцию о всемерной поддержке, о сознательном отношении к моменту и о прочем. Те из мужиков, которые оставались, в нехорошей задумчивости, чесали бороды, затылки, пазухи и зады. Расходились кучками, по-двое и по-трое, не дождавшись конца.
Да и сам продкомиссар, поугрюмевший сразу до последней степени, направлялся к исполкому в сопровожденьи Пети Грохотова, стараясь не обертываться ни на мужиков, ни на старуху, приставшую с чем-то сзади. Продкомиссар был человеком неплохим, добрым и честным, но городской; дважды был ранен на гражданских фронтах. И одну пулю, третью, носил где-то под дыханьем, где мать ребенка носит. Эта третья и придавала ему порой твердость, которой, вообще говоря, в натуре у него не было. Когда был назначен продовольственным комиссаром, понял одно: отбиваться голыми руками от ярых генеральских ватаг легче, чем путешествовать вот так, по деревням, с продовольственным отрядом. К исполкому идя, в который уже раз задавал он себе вопрос вслух, чтоб вслух и ответить: о чем они думают?..
– Кто это? – спросил Петя Грохотов, неся навыкат мощную свою грудь.
– Да мужики... О чем они молчат? – повторил комиссар.
– О чем им думать? – усмехнулся Грохотов. – Им думать-то некогда, они работают... Скотинка безъязычная и та больше думает у них!
– А вы что?.. пили сегодня? – спросил, морщась, продкомиссар.
Из Петина рта явственно донесло до него душным сивушным запахом.