Закрытый поэтический концерт, на который Дину Зандер пригласил выпускник флеровской гимназии Иван Минор, состоялся на Большой Серпуховке, неподалеку от дома «Дамского попечительства о бедных» и в двух шагах от «Московского человеколюбивого общества» (дом 44), в старом купеческом особняке, где особенно сильно сохранился исконный русский дух, где им, этим духом, загадочно пахло.
Когда Дина Зандер в сопровождении сутулого и даже под белым сияющим снегом по-прежнему тусклого Вани Минора вошла в небольшую жаркую залу, где по стенам темным золотом мерцали образа, а в смежной комнате на круглом столе, покрытом вышитой петухами скатертью с начищенным самоваром в центре, лежали связки баранок (отчасти и с маком, но больше без всякого мака, подсохших), – когда она, краснея от сознания своей несчастной красоты и гордая ею, вошла в этот зал, часы били восемь. Они пришли вовремя.
Смазливый юноша с пшеничного цвета кудрявыми волосами, слегка подрумяненный, с глазами навыкате, наряженный так, как будто он только что позировал для портрета Ивана-царевича, а именно в синей рубахе, смазных сапогах бутылями, с крестом во всю грудь, как раз собирался читать. Он чинно стоял рядом со стулом, как стоят дети, которых гости просят спеть песенку, опустив свои небольшие, очень нежные и белые, как молоко, руки, и, кажется, ждал, пока зала затихнет.
– А ну, господа хорошие! – раздался чей-то мягкий и вкрадчивый тенорок. – А ну, мои милые да разлюбезные, не томите парнишку! У него песня из груди рвется! Внимания вашего просим!
Дина оглянулась. На отлакированной временем широкой дубовой лавке под образами сидел бородатый, с длинными, как у моржа, усами и хитрым бегающим взглядом мужик, еще молодой, но, видимо, всеми силами стремящийся к солидности. На мужике была набойчатая ярко-розовая рубаха, поверх рубахи – суконная чуйка, волосы острижены в скобку, а губы, большие, мясистые, блестели, как будто их смазали маслом.
– А вот они оба! – взволнованно зашептал на ухо Дине гимназист Минор. – Вот это, кудрявый, Сергунька Есенин, а этот, постарше, дружок его – Клюев…
– Сергунька? – надменно повторила Дина. – И что за Сергунька такая?
– Он гений! – пылко воскликнул Минор. – Сейчас вы услышите!
– Ах, господи, все у вас гении! – пробормотала она, закусив губу, и отвернулась.
Сергунька Есенин затуманил голубые свои глаза, лицо его побледнело под румянами, и голосом, несколько даже слащавым, он начал читать, глядя прямо на Дину:
– Ну, что? – сиплым от волнения голосом спросил Минор. – Сказал же я: гений!
– Вы – гений? – издевательски удивилась Дина Зандер.
Минор опустил глаза:
– При чем же тут я? Он, Есенин! Вот кто уж действительно гений!
– У вас, наверное, уши заложило, – вздохнула Дина. – Что это за стихи такие? Набор просто слов. То тучи, то золотые лампадки, то саван какой-то… Зачем ему саван?
– Какой еще саван?
– Какой? Вот и я удивляюсь. И что это у него за глаголы, откуда он взял их? «Загыгыкали», «замымыкали»!
– Жидам да интеллигентам наши народные русские глаголы навряд ли изволят понравиться!
Гимназист Мясоедов с красной родинкой над бровью неожиданно появился откуда-то сбоку и теперь смотрел на Дину с ненавистью, словно и не замечал ее красоты. Она отступила невольно.
– Не нравится, да? – брызнув слюной, продолжал Мясоедов. – Не очень-то пыжьтесь! Привыкнете – сразу понравится!
Толстое лицо его налилось кровью.
– Это вы мне? – спокойно спросила Дина.
– Кому же еще? Здесь вы да вот Ванька – одни из евреев!
У Минора задрожал подбородок:
– Ведь я объяснил же…
– Засунь батьке в жопу свое объяснение! – вкусно захохотал Мясоедов. – Я что, твою рожу не вижу?
– Как вы смеете? – У Дины раздулись ноздри. – Сейчас же извинитесь перед ним!
– Потише, потише, – пробормотал Мясоедов, заметив, что на них оглядываются. – Стихи пришли слушать? И слушайте!
– Черная, потом пропахшая выть! – звенел Есенин. – Как мне тебя не ласкать, не любить?
Дина Зандер оглядела собравшихся. На всех без исключения лицах был один и тот же бессмысленный восторг. Она вдруг вспомнила, как вчера, на уроке, Александр Данилыч Алферов, волнуясь и пришептывая, глуховато читал Пушкина:
Есенин перевел дыхание, голос его стал тоньше, совсем, как у птицы.