Читаем Барышня полностью

– Из того ли из города, из Москвы белокаменной, – нараспев заговорил Качалов, – из того ли села, из родимого, выезжал на лихом коне добрый молодец, добрый молодец, свет-Володюшка. У чужого города, у заморского, нагнало-то силушки, ох, черным-черно, ох, черным-черно, черней ворона. И пехотою тут никто не прохаживает, на добром коне не проезживает. Тут подъехал он, свет-Володюшка, на добром коне к черной силушке, и как стал ее да конем топтать, да конем топтать, да копьем колоть…

Таня зажала уши ладонями.

– Вам плохо? – испугался Зушкевич. – Они от души ведь!

Невысокая, с черными волнистыми волосами и очень черными бровями женщина подошла к гробу, низко поклонилась и поцеловала затянутую траурной тканью крышку.

– Ольга Леонардовна! – продышал двоюродный брат. – Она понимает, сама овдовела…

За Ольгой Леонардовной начали подходить остальные. Все они низко кланялись, размашисто крестились, и все целовали то место на крышке гроба, которое словно бы выбрала для целования черноволосая Ольга Леонардовна. Таня посмотрела на серьезное, мягко улыбающееся ей с фотографии лицо умершего жениха, и вдруг что-то больно ударило прямо в сердце. Она пошатнулась и всею тяжестью оперлась на руку Зушкевича.

– Пойдемте, пойдемте, подышим… – пробормотал Зушкевич, подхватывая ее.

Они вышли на улицу. Зеленоватый дождь перестал, но еще раздраженнее, еще сильнее пахло сиренью.

Толчок внутри нее повторился, но теперь он был мягче и гораздо ниже: в самую середину живота.

– Вам плохо, Татьяна?

Таня покачала головой.

– Хотите, вернемся?

– Да, лучше вернемся, – прислушиваясь к медленному, ноющему замиранию толчка, ответила Таня.

На сцене никого не осталось, но в большой комнате позади нее был накрыт стол. Поодаль – уже без факельщиков – стоял осиротевший гроб, и на нем – тоже осиротевшая, словно ставшая ненужной фотография Шатерникова. Актеры и актрисы негромко переговаривались вокруг стола и закусывали. Вина не было, но было много водки, разлитой в кувшины, как будто это вода.

– А мы тут будем небо коптить, пока люди гибнут! – говорил Качалов. Увидев вошедшую Таню, повел на нее своими дымными актерскими глазами. – Налить вам, прекрасная незнакомка?

– Нет, благодарю вас, – ответила она.

Ольга Леонардовна, только что подцепившая с большого блюда ломтик чего-то красного, обернулась.

– Поешьте, – просто сказала она, приподнимая густые черные брови. – Помянем героя!

Водку налили в граненые стаканы и выпили, не чокаясь.

– Все знают, кто вы, – продолжала Ольга Леонардовна, придвинувшись к Тане и оттеснив от нее быстро жующего двоюродного брата. – Хорошо, что у вас будет дитё. Носите прилежно.

– А я вот возьму и туда же! – мрачно сказал Качалов. – На поле сражений!

– Куда вам на поле сражений? – усмехнулся один из факельщиков, так и не снявший цилиндра. – Извольте остаться на своем месте!

– А вот не изволю! – оскалился дымный Качалов. – И вам, господин Станиславский, грех меня отговаривать!

– Да будет вам, право! – отмахнулся Станиславский. – Без грима боитесь на улицу высунуться. Там и без нас справятся.

– Верно, верно! – прорычал Грибунин. – Как мы вашего брата, немца, а, Ольга Леонардовна? Как мы его? «Хоть одет ты и по форме, а получишь по платформе»! Так? «Глядь-поглядь, уж близко Висла, немца пучит, значит, кисло».

Вокруг засмеялись.

– Проводите меня, – попросила Таня Зушкевича, – мне пора.

Вышли на Тверскую. Дождь затих, и молодые листочки деревьев отчетливо вырисовывались на ярко светлеющем небе.

– Дальше не надо, – сказала Таня. – Возвращайтесь в театр, я дойду сама.

Зушкевич смущенно затоптался на месте.

– Вы мне хотите еще сообщить что-нибудь? – резко спросила она. – Сообщите, пожалуйста.

Зушкевич покраснел.

– Вы в положении, Татьяна. Да?

– Вы разве не видите? – вспыхнула Таня.

– И это ребенок…

– И это ребенок Владимира Шатерникова! – оборвала она. – Вы сами могли догадаться.

Зушкевич вдруг низко, театрально поклонился ей.

– Я вас ненавижу! – сквозь хлынувшие слезы сказала Таня. – Ненавижу вас всех! Актёришки!

И быстро пошла от него. Опять что-то толкнуло ее изнутри. Она остановилась. Толкнуло еще, и тут же разлилась эта мягкая ноющая боль по пояснице, которая словно хотела отвлечь ее внимание ото всего остального на свете.

* * *

Отпуск Веденяпина-младшего заканчивался через четыре дня. Рука перестала болеть, и он уже не носил повязки. Они с отцом ни разу не вернулись к тому страшному разговору, который состоялся в день приезда Василия. Казалось, оба молча сошлись на том, что говорить об этом нельзя, а можно лишь думать, и то только порознь.

Отец начал снова ходить на работу в больницу, и по утрам Василий оставался один, валяясь в постели и просматривая свежие газеты.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже