Госпожа Дакс, которой чрезвычайно не нравилась перспектива надеть на себя чужую рубашку, открыла было рот, чтоб отказаться наотрез. Но Бернар закашлялся как раз вовремя.
– Что я говорила! – подтвердила госпожа Терриан. – Этот мальчик простудится. Скорее, скорее, все наверх!
Через час все собрались в той самой гостиной, где полтора месяца тому назад госпожа и барышня Дакс познакомились с хозяйкой дома. На госпоже Дакс было домашнее платье, выбранное для нее госпожой Терриан, – само по себе свободное и широкое, платье было узко для слишком пышных бедер своей временной хозяйки, которая была вдвое толще и вдвое короче платья. Наоборот, барышне Дакс очень шло матине[16] лимонного цвета, которое одолжила ей Кармен де Ретц: она казалась стройнее под этой мягкой тканью, цвет ее лица был нежнее. Дождь не прекращался, вдоль окон стекали целые потоки.
– Было бы лучше, – со вздохом сказала госпожа Дакс, – сразу же доехать до гостиницы. Погода, по-видимому, и не собирается проясняться.
– Это немыслимо! Вы утонули бы по дороге. Во всяком случае, когда вся вода выльется из туч, дождь прекратится.
Но, видимо, в тучах имелось про запас несколько Ниагар, и дождь не прекращался. Стемнело. Госпожа Дакс упорно не отходила от окон. Но хотя она и не различала больше ни затопленной поляны, ни лиственниц, превратившихся в островки, вокруг все стенало, хлестал дождь, ни о каких вылазках нечего было и мечтать.
В восемь часов вечера у госпожи Дакс вырвался стон отчаяния:
– Силы небесные! Что же с нами будет?
– Очень просто: вы пообедаете, – сказала госпожа Терриан, – а потом, так как все мы немного устали после бурного дня, мы все отправимся спать. Само собой разумеется, две комнаты для вас готовы. А завтра будет хорошая погода.
Побежденная госпожа Дакс смирилась.
Вечер тянулся тоскливо, Кармен де Ретц и барышня Дакс сидели рядом и молчали. А Фужер, который часто поглядывал на них обеих, молчал по их примеру.
С первым ударом часов, которые били десять, госпожа Терриан подала знак расходиться. Кармен де Ретц облегченно вздохнула, будто с нее свалился камень.
Жильбер, в качестве хозяина дома, нес свечу перед госпожой Дакс. Когда, собираясь закрыть дверь, она поблагодарила его, он сказал:
– Сударыня, в это время я обычно работаю за органом. Орган находится в самой дальней из гостиных, знаете? Очень далеко от этой комнаты… Если тем не менее вы услышите несколько аккордов, это не слишком обеспокоит вас?
– Нисколько! – уверила его госпожа Дакс, желавшая быть любезной. – Нисколько! Напротив! Под вашу музыку я скорее засну.
Кармен де Ретц тоже провожала барышню Дакс.
– Вам, вероятно, еще не хочется спать?
– Не слишком.
– В таком случае не раздевайтесь и приходите обратно минут через пять, как только старшие лягут. Перед сном мы будем слушать музыку и есть виноград.
XIV
За органом Жильбер Терриан широким движением выпрямил грудь и расправил плечи. На этом табурете, который был его троном и его пьедесталом, его убожество каким-то чудом исчезло, и он казался высоким и почти красивым.
С порога барышня Дакс увидела музыканта лицом к партитуре, как дуэлянта перед своим противником. Кармен де Ретц, стоявшая подле него, изображала секунданта. Фужер сидя смотрел на них.
В тишине полились звуки.
Зазвучала чистая пастушеская мелодия, переросшая в настоящую симфонию. Сдержанными широкими мазками орган вызывал представление о сельских видах и сценах из пастушеской жизни. Ветер веял над лесами. Стада брели по лугам. На холмистом горизонте черные кедры, как бахромой, оторачивали закатный пурпур. Смутно видимый пейзаж постепенно раскрывался в размеренных звуках. Веяло библейским духом.
Внезапно выделилась таинственная фраза, тонкая и пронзительная, извилистая, как змея. Высокие ноты наполовину вырисовывали, вычеканивали ее и тотчас бросали, робко вливались в сельскую симфонию, которая не прекращалась и разрасталась. Одновременно возникал и исчезал глухой рокот, подобный отдаленному еще грому разгневанного бога. Скова оставалась только пастушеская песня и наивные гармонии гор и лесов.
Но струившаяся змеей фраза возвращалась, вкрадчиво вползала в чистые звуки, как ехидна в сад, и мало-помалу высвистывала все свои тоненькие нотки. Ее сопровождало странное содрогание, жаркая и чувственная дрожь, раздражающая и томная. И тотчас вступили дикие созвучия. Орган гремел. Божественный гнев покрывал и пасторальную симфонию, и сластолюбиво-коварный напев, который не отступал. Сначала все затопила бушующая волна резких, наступательных, неумолимых аккордов. Но, когда утихла эта ярость звуков, хрупкая фраза снова поднялась неприкосновенной, а вокруг нее трепетало неприкосновенное сладострастие.