У него шатается монокль. Это выглядит глупо. Ответить ли ему? Но ведь надо ответить. Так скорее же, чтобы это осталось позади. Чем же я рискую? Он ведь папин друг.
— Ах Боже, господин фон Дорсдай, вы ведь старый друг нашего дома.
Это я очень хорошо сказала.
— И, вероятно, не удивитесь, если я вам расскажу, что папа опять оказался в очень трагическом положении.
Как странно звучит мой голос! Я ли это говорю? Может быть, это сон? Вероятно, и лицо у меня теперь совсем необычное.
— Это меня и вправду не слишком поражает. В этом вы не ошиблись, фрейлейн Эльза, как ни жаль мне согласиться с вами.
Почему же я смотрю на него с такой мольбою? Улыбаться, улыбаться! Кажется, уже улыбаюсь.
— Я отношусь к вашему батюшке с такою искренней дружбою, ко всей вашей семье.
Пусть не смотрит на меня так, это неприлично. Я заговорю с ним иначе и не буду улыбаться. Надо держать себя с большим достоинством.
— Ну, господин Дорсдай, теперь вам представляется случай доказать моему отцу свою дружбу.
Слава Богу, я говорю своим обычным голосом.
— По-видимому, господин фон Дорсдай, все наши родственники и знакомые… Большинство еще не вернулось в Вену… Иначе маме не пришла бы в голову такая мысль. Недавно я, видите ли, упомянула в письме домой о вашем пребывании в Сан-Мартино… Среди других знакомых, конечно.
— Я сразу догадался, фрейлейн Эльза, что не являюсь единственным сюжетом вашей переписки с мамой.
Отчего он прижимает свое колено к моему? Ах, пусть! Не все ли равно! Когда человек пал так низко…
— Дело обстоит вот как: на этот раз, по-видимому, особенно донимает папу доктор Фиала.
— Ах, доктор Фиала!
Очевидно, он тоже знает, как нужно относиться к этому Фиале.
— Да, доктор Фиала. И сумма, о которой идет речь, должна пятого, то есть послезавтра, в два часа дня, находиться в его руках, чтобы барон Генинг… Да, представьте себе, барон пригласил к себе папу, частным образом, он очень любит его.
К чему я заговорила про Генинга, это ведь совсем не было нужно.
— Вы хотите сказать, Эльза, что в противном случае был бы неотвратим арест?
Зачем он это так грубо выразил? Я не отвечаю, я только киваю головой.
— Да.
Теперь я все-таки сказала «да».
— Гм… Это, в самом деле… Грустно. Это очень… Такой высокоодаренный, гениальный человек… А о какой же сумме идет, в сущности, речь, фрейлейн Эльза?
Отчего он так усмехается? Находит это грустным и усмехается. Что хочет он сказать этой усмешкой? Что сумма не играет роли? А если он скажет «нет»? Я убью себя, если он скажет «нет». Значит, я должна назвать сумму.
— Как, господин фон Дорсдай, я еще не сказала сколько? Один миллион.
Почему я это говорю? Теперь ведь не время шутить. Но если я потом ему скажу, насколько меньше действительная сумма, то он обрадуется. Как он вытаращил глаза! Неужели он считает в самом деле возможным, что папа просит у него миллион?
— Простите, господин фон Дорсдай, что я пошутила в этот миг. Мне, право же, не до шуток.
Да, да, нажимай коленом, ты ведь это можешь себе позволить.
— Речь идет, разумеется, не о миллионе, а всего лишь о тридцати тысячах гульденов, господин фон Дорсдай, и они должны быть вручены доктору Фиале послезавтра утром, в двенадцать часов. Да, мама пишет, что папа делал всевозможные попытки, но я уже сказала: родственники, которые могли бы помочь, находятся в отъезде.
О Боже, как я унижаюсь.
— Иначе папе, разумеется, не пришло бы в голову обратиться к вам, господин фон Дорсдай, и прибегнуть для этого к моему посредству.
Почему он молчит? Почему лицо у него неподвижно? Почему не говорит «да»? Где чековая книжка и самопишущее перо? О Боже, не скажет же он «нет»? Уж не упасть ли мне перед ним на колени? Боже мой, Боже!
— Вы говорите, пятого, фрейлейн Эльза.
Слава Богу, заговорил.
— Да, послезавтра, господин фон Дорсдай, в двенадцать часов дня. Поэтому нужно было бы… Мне кажется, почтой этого уже сделать нельзя…
— Конечно нельзя, фрейлейн Эльза, нам следовало бы по телеграфу…
«Нам», — это хорошо, это очень хорошо.
— Ну, да не в этом вопрос. Сколько вы сказали, Эльза?
Но ведь он слышал, зачем он мучит меня.
— Тридцать тысяч, господин фон Дорсдай, в сущности — ничтожная сумма.
Зачем я это сказала? Как глупо! Но он улыбается. Глупая девочка, думает он. Улыбается очень приветливо. Папа спасен. Он бы дал ему и пятьдесят тысяч, и мы могли бы себе накупить всяких вещей. Я купила бы себе новые рубашки. Какая я пошлая. Вот какой становишься.
— Не такая уж ничтожная, милое дитя…
Отчего он говорит: «Милое дитя»? Хорошо это или плохо?
— …как вы полагаете. Тридцать тысяч тоже нужно заработать.
— Простите, господин фон Дорсдай, вы не так меня поняли. Я думала только, как грустно то, что папа из-за такой суммы, из-за такой безделицы…
Ах Боже, опять уж я запуталась.
— Вы совсем не можете себе представить, господин фон Дорсдай, — если даже вам до известной степени знакомы наши обстоятельства, как ужасно для меня и особенно для мамы…
Он поставил одну ногу на скамью. Должно ли это быть элегантным… или чем?
— О, я могу себе это представить, милая Эльза.
Как звучит его голос, совсем иначе, странно.