Меня охватило чувство, что произошло какое-то недоразумение, какой-то злобный обман, как у Марка Твена с его королем и герцогом: сейчас толпа этих господ в сапогах, похожих на кожаные зеркала, схватит Лотара Кинзе, вымажет дегтем, выкатает в перьях, привяжет его к оглобле и с мстительным ревом понесет вокруг секретариата НСДАП к Ледгуе. Я обернулся. Лотар Кинзе стоял в своем травянисто-фиолетовом пиджаке, и красная лысина его в холодном свете ламп была похожа на шишковатую ягоду, забытую в винном стакане из опалового стекла. Он молча опирался на рояль. За ним, над захватанной крышкой – лицо грустного клоуна, женщины в черном платье с зелеными кружевами у шеи; пенсне уже сидело на своем месте, у корня необъяснимо огромного носа; и горбун, и коротышка-Цезарь – все блестели, фиолетово-травянистые, погрузившись в хмурое молчание; ждали – снова покорно; что-то от вечернего смирения перешло и на ожидание выступления; печальная похоронная команда откуда-то с далеких европейских дорог, возможная лишь в военное время, влекущая свое слезливое, невнятное послание по сецессионному великолепию театров в захолустных городках на перифериях огромного побоища; лицо слепого до сих пор еще стянуто маской страдания; золотая девушка в фиолетовой парче, опустив голову, сидела на стульчике возле рояля; за кулисами мастер сцены, чех, который знал меня (и я надеялся, что не узнал), стоял наготове у электрического щита с выключателями и реостатами; он тоже хмурился, но лишь из-за необходимости служить немцам. Я снова глянул в глазок. Другой паноптикум: как раз явился Хорст Германн Кюль, сухопарый, невероятно хрестоматийный немец в черном мундире СС, и концерт можно было начинать.
Я быстро вернулся на место. Лотар Кинзе сделал какое-то движение головой, будто ободряя всех нас, взял смычок, энергично натер его канифолью. Бас-саксофона уже не было рядом со мной, он висел в стойке, которую кто-то (наверное, деревянный старик) принес сюда, и был похож на прекрасную шею серебристого водного ящера. Женщина с лицом грустного клоуна уже приготовилась, руки на клавишах, каждый палец точно на месте начального аккорда; покрасневшие маленькие глазки устремлены на Лотара Кинзе. Палочки в костлявых руках слепого горбуна мягко покоились головками на коже ритм-барабана. Коротышка-Цезарь облизывал губы, гигант держал в руках маленький бандонеон. Мы ждали, как филармонический оркестр в Карнеги-Холл под управлением некоего фиолетового Тосканини с обезьяньей плешью.
Шум в зале стих. Лотар Кинзе поднял руку со смычком, девушка с волосами как сломанные лебяжьи крылья встала, подошла к микрофону. Зашелестело и звякнуло, занавес посередине раздвинулся, перед нами зачернела растущая щель темного зала; мастер сцены включил все рефлекторы; Лотар Кинзе, четырежды ударив по корпусу скрипки, положил смычок на струны: захрустело плачущее двухголосие, поднимаясь до впечатляющей высоты; я присоединился своим альтом; слева от меня заплакал бандонеон и всхлипнула труба с сурдинкой. И девушка сразу, без вступления, без запева (или все предыдущее и было запевом?) начала. Ее голос удивил меня, он напоминал треснутый колокол; глубокий альт,