– И в течение шести следующих лет я видела, как она умирает вследствие твоих плотских излишеств! Нет, не прерывай меня. Мы больше не станем говорить об этом – ведь что бы мы ни сказали, это не будет иметь отношения к делу. С Божьей помощью я давно научилась прощать тебя, но, пожалуйста, если ты хочешь, чтобы я сохраняла вежливость, умоляю тебя, не швыряйся вот так именем моей матери. А теперь, если ты не можешь сказать мне ничего существенного, я оставлю твой дом и буду следовать моему призванию – работать сестрой милосердия.
– Ты можешь следовать чему хочешь, только не надейся – я тебе не дам ни пенса! После того, что ты здесь наговорила, даже если ты будешь стоять на улице с протянутой рукой, я пройду мимо!
– Вряд ли у меня появится нужда в твоих деньгах, – отрезала Маделин. – Орден предоставит мне все необходимое для жизни. Всего доброго, папа.
– Постой! – воскликнула я, хотя и знала, что вмешиваться с моей стороны глупо, и одновременно не в силах остановиться. – Маделин… Эдвард… – Я искала слова, пытаясь найти какое-то решение. – Эдвард, уход за немощными в наши дни стал уважаемым занятием. Не лучше ли будет Маделин иметь какие-то деньги, чтобы она могла посвятить себя своему призванию на самом уважаемом уровне?
– Моя дорогая, – процедил Эдвард ледяным голосом, – ты меня очень обяжешь, если воздержишься от комментариев. Если эта сцена угнетает тебя, позволяю тебе уйти.
Я на нетвердых ногах вышла из комнаты.
Позднее, когда Маделин уже покинула дом с потрепанной сумкой, в которой находились ее скромные пожитки, он мне много чего сказал. Ему понятно, говорил он, что я желала только блага и действовала из лучших побуждений; и он знает, сколько времени и сил я потратила, чтобы подружиться с его дочерьми; он благодарен мне за это и высоко ценит мои усилия. Но когда я становлюсь на чью-то сторону в семейных спорах и демонстрирую, что не согласна с ним, это не идет на пользу нашему браку.
– Я не прошу тебя лицемерить, – убеждал он. – Я не прошу тебя высказывать чуждые тебе суждения. Я просто прошу тебя помалкивать в случае конфликта между мной и детьми Элеоноры. Ты довольно громко сетуешь, видя это жалкое зрелище, которое называется английским якобы нейтралитетом по отношению к вашей Гражданской войне. Но сама ты очень далека от проявления нейтралитета! А ты в таких случаях должна оставаться нейтральной. Я не хочу, чтобы отголоски моего первого брака пятнали мой второй.
Его аргументы звучали убедительно, но полностью принять их я не могла. Однако и возражать ему не стала, опасаясь, что наш разговор перейдет в ссору, а я все равно не умела долго на него сердиться. Той осенью он снова повез меня за границу, теперь на юг Европы, и мы два месяца путешествовали по Греческим островам. Мы собирались часть этого времени провести в Италии, но в Риме все еще звучали отзвуки революционной риторики Гарибальди, а Эдвард решил избегать политически нестабильных районов. Я мельком увидела Венецию, откуда мы пароходом отправились в Афины, но, кроме полного энтузиазма решения вернуться когда-нибудь туда, в моем дневнике почти ничего не говорится о впечатлениях от этого великолепного города-сказки. Я посвятила Греции несколько страниц – все они в моей третьей тетради в красном кожаном переплете, названной «Посещение Греческих островов, 1862». Перечитывая записи, я теперь понимаю, что, хотя и отправлялась в путешествие, только чтобы не огорчать Эдварда, – мне очень не хотелось надолго оставлять мальчиков, – я вскоре забыла о том, что уезжала из Англии против воли.
Я правильно сделала, поехав с ним. Мы были очень счастливы, и в нашей близости, вдали от отвлекающих мелочей повседневности, я стала лучше, чем прежде, понимать, всю сложность его характера. Мне впервые пришло в голову, что он, вообще-то, мало подходит для семейной жизни. Эдвард был слишком беспокойным и независимым, чтобы не тяготиться узами домашнего очага, и, хотя был счастлив в браке, счастливее всего чувствовал себя, когда жена становилась скорее любовницей, а не хозяйкой дома. Я вспомнила слова Маделин о подчинении диктату общества, и мне показалось, что, несмотря на внешнюю поддержку принятого порядка, в душе он вовсе не был конформистом. Когда обстоятельства требовали от Эдварда вести себя в рамках установленных правил (в роли отца семейства, например), он становился наименее привлекательным и чувствовал себя совершенно не в своей тарелке. В лучшем своем виде он представал, когда освобождался от всех пут, навязанных ему его положением. Именно таким я встретила его в Нью-Йорке, когда Эдвард предстал иностранцем вне своей привычной обстановки, и теперь снова наблюдала его таким, когда мы вдвоем находились вдали от дома.