– Я готов отдать жизнь на службе нашему святому отцу, – говорил он, – и заявляю, что уже приносил ее в жертву, но она никогда не подвергалась столь грозной опасности, как во время нашей миссии в лагерь. Я также заверяю, что без повеления его святейшества, который этим обречет меня на муки, на страдания, – я их принял бы с радостью, если бы мог думать, что сие хоть немного укрепит нашу веру, – я не вернусь к этим бесноватым, если не привезу им того, что они требуют.
– Посмотрим, посмотрим, – сказал папа, сильно растрогавшись и не менее сильно встревожившись.
– Но, ваше святейшество, – заметил один из кардиналов, – мы уже смотрим и даже прекрасно видим.
– И что же вы видите? – спросил Урбан.
– Видим, что на равнине пылает десяток домов, среди которых я отчетливо различаю и мой дом. Вот, смотрите, Святейший отец, как раз сейчас рушится крыша.
– Суть в том, что положение представляется мне чрезвычайным, – сказал Урбан.
– А мне – крайне чрезвычайным, святейший отец, ведь у меня в погребах хранится шестилетний урожай вина. Говорят, нехристи даже не тратят времени на то, чтобы правильно вскрыть бочку, а просто высаживают днище и лакают вино.
– А я, – подхватил третий кардинал, к чьей усадьбе уже подбирались языки пламени, – держусь мнения, что надо отправить посланца к коннетаблю, прося его от имени церкви немедленно прекратить опустошения, которые его солдатня творит на наших землях.
– Не хотите ли вы взять на себя эту миссию, сын мой? – спросил папа.
– С величайшим удовольствием, ваше святейшество, но я плохой оратор, а поскольку коннетабль меня не знает, лучше было бы, по-моему, послать к нему человека, с которым он уже знаком.
Папа повернулся к легату.
– Я прошу дать мне время прочесть «In manus», – ответил тот.
– Правильно, – согласился папа.
– Но торопитесь! – вскричал кардинал, дому которого угрожал огонь. Легат встал, осенил себя крестным знамением и объявил:
– Я готов идти на муки.
– Благословляю вас, – сказал папа.
– Но что я скажу им?
– Скажите, пусть они загасят огонь – а я загашу гнев свой, пусть они прекратят поджоги – а я перестану их проклинать.
Легат покачал головой, как человек, сильно сомневающийся в успехе своей миссии, но все-таки послал за верным ризничим, которому – едва он закончил рассказ о своей илиаде, – к великому ужасу, предстояло теперь пережить одиссею.[136]
Как и в первый раз, оба выехали на муле. Папа хотел дать им эскорт гвардейцев, но те наотрез отказались, заявив, что их наняли на службу его святейшества для того, чтобы нести охрану и вязать чулки, а не для того, чтобы покрывать себя позором в схватках с нехристями.
Поэтому легат вынужден был отправиться без охраны; впрочем, он был почти доволен этим: будучи вдвоем с ризничим, он мог, по крайней мере, рассчитывать на свою слабость.
Легат подъезжал к лагерю с сияющим от радости лицом; он обломал целое оливковое дерево и, еще издали завидев англичан, стал размахивать этим символом мира:
– Добрые вести! Добрые вести!
Поэтому англичане – языка они не понимали, но поняли его жест – приняли легата не так грубо; французы, которые прекрасно все поняли, выжидали; а бретонцы, которые почти поняли, кланялись ему.
Возвращение легата в лагерь тем больше напоминало триумф, что, при наличии безграничной доброй воли, пожар можно было принять за праздничный фейерверк.
Но когда настало время сообщить Дюгеклену, что он вернулся, не привезя с собой ничего, кроме обещанного в первый приезд папского прощения, свое поручение несчастный посланец исполнил со слезами на глазах.
К тому же, когда он закончил свою речь, Дюгеклен взглянул на него с таким видом, будто вопрошал: «И вы посмели вернуться, чтобы сделать мне подобное предложение?»
Поэтому легат, уже не раздумывая, закричал:
– Спасите мне жизнь, господин коннетабль, спасите мою жизнь, ибо, когда ваши солдаты узнают, что я, обещавший им добрые вести, приехал с пустыми руками, они наверняка убьют меня!
– Гм! – произнес Дюгеклен. – Я бы не стал этого отрицать, господин легат.
– Горе мне! Горе! – стонал легат. – Я же предупреждал его святейшество, что он посылает меня на мученическую смерть.
– Признаюсь вам, – сказал коннетабль, – что эта солдатня – оборотни, нелюди. Анафема так на них подействовала, что я сам удивился. Я считал их более грубыми, и, поистине, если сегодня каждый из них не получит по два-три золотых экю, чтобы остудить им ожоги от молний папского гнева, я ни за что не поручусь: ведь завтра они могут спалить Авиньон, а в Авиньоне – ужас охватывает меня! – кардиналов и заодно с ними – прямо дрожь берет! – самого папу.
– Но ведь вы понимаете, мессир коннетабль, – объяснял легат, – мне необходимо доставить ваш ответ, чтобы там смогли принять решение, которое предотвратит столь великие беды, а для этого я должен вернуться живым и здоровым.