Рано поутру, едва светло установилось, толпа всадников прискакала к ограде с разных сторон. Одни предупредили других двумя, тремя мгновениями. Это были окольничий, дьяк Курицын, подьячий, Мамон-отец, Хабар-Симской, двое поручников, двое стряпчих и несколько недельщиков. Провожавшие их дворчане, отобрав коней у своих господ и вручив польщикам оружие, удалились на некоторое расстояние от ограды. Поручников и стряпчих освидетельствовали, нет ли при них доспехов, дубин и ослопов, что строжайше было запрещено законами. Все через калитку вошли в ограду, кроме недельщиков, которые остались за ней для наблюдения, чтобы никто из посторонних не смел к ней подходить. В случае же ослушания недельщики обязаны были, забрав виновных, отсылать в тюрьму. Правда, за одним углом ограды, в кустах крапивы, послышался шелест; но он или не возбудил подозрения тогдашних полицейских чинов, или оставлен ими умышленно без следствия. Может статься, весы правосудия были покривлены на этот раз серебром, дружбою, покровительством, кто знает чем!
Калитку заперли на твердый, железный крюк; оставшиеся под этим замком вышли на паперть церкви. Здесь окольничий спросил польщиков, кто «за ними поручники и стряпчие». Когда они указаны были, Мамону и Хабару, а за ними поручникам и стряпчим велено приложиться ко кресту, вделанному в церковную дверь. От всех них потребована клятва, что они с оружиями к чародеям и звездочетцам волховать не ходили, к полю чародеев не приводили и у поля их не будет, причем подтверждено целовавшим крест, что если они «накриве» это делали и достоверные свидетели обличат их, то им быть по градским законам от господина всея Руси в великой опале, а от святителей, по священным правилам, в духовном запрещении.
С паперти все сошли на
– Оставь! – вскричал Хабар. – Чем тяжелее доспехи, тем дороже добыча.
– Торгашу думать о корысти! – возразил Мамон. – Я и без меры и весу приму тело вражье.
– Пожалуй, я торгаш! Мечом своим смерю твои доспехи, кровью твоей же куплю их.
Мамон поклонился.
– Коли пришлись по обычаю, и без покупки кланяемся ими на упокой души твоей, хоть нынче поставим на твою могилку.
– Труд лишний вашей милости!.. Возьму лучше живой на память друга. Зачем мешкать! Теперь же надену дорогой боярский подарок. Стало, мои доспехи лишние.
Сказав это, Хабар скинул шлем и колонтари и перебросил их за ограду, будто камышек.
– Не уступлю, – вскричал Мамон и сбросил свои доспехи.
– Тратим слова, а не кровь. Тянешь, голубчик, время: видно, жаль расстаться с белым светом.
– За мое добро с меня же пеня!.. Скажи лучше спасибо. Даю тебе лишний час божьим миром покрасоваться. Но мера есть и добру. Пора Мамону туда, где живут мамоны. Выступай.
И выступили они. Хабар – пригож, светел, как божий красный день, Мамон – угрюм, с лицом, исписанным кровавыми швами, с лесом волос, вставшим на дыбы, как будто адский гнев и их вооружил на бой, с глазами, выбегающими из своих кругов; Хабар, полон справедливости своего дела, природной отваги и надежды на бога, Мамон, исполнен мщения и зла, не менее отважен, одушевлен сверх того уверенностью в свое искусство. «Ты победишь», – сказали ему его учителя, дворяне Поппеля и сам Поппель. Эти слова окрыляют дух его, придают руке необыкновенную твердость, глазу необыкновенную верность. В самом деле, бой скоро становится неровен. Хабар все нападал. Мамон только и делал, что защищался и отражал удары противника, но этим самым и утомил его. Сын Образца понимает уж, хотя и смутно, превосходство своего противника; первый еще раз в жизни сердце знакомится с тревогою. Мамон растет перед ним и ширится. Пригнатый почти к заветной черте, где полшага назад ждет гибель его и позор всего рода Симских, Хабар ищет средств выиграть хоть один шаг вперед. Раз его ранили в плечо, раз едва не обезоружили. Вот уж нанесен удар, который перегнул его назад, как сильная рука молодую березу.
Час твой наступил, молодец! Широко, раздольно, весело погулял ты по красной улице жизни; красавицы расчесывали твои черные кудри, горячо целовали тебя в очи и в уста, нежили на пуховых персях, товарищи низко кланялись тебе; отец, Русь тобою радовалась. Пожил, потешил свою белую грудь! Час твой приспел сложить молодецкую головушку на сыру землю. Зачем не положил ее в чистом поле, в честном бою с татарами или русинами, врагами матушки Москвы, золотой маковки Руси? Умер бы оплаканный ратными товарищами, но жив бы остался в памяти народной. А теперь должен умереть с позором… И погребения христианского не дадут.
Стряпчий его побледнел; дьяк, окольничий душою хотели бы отвесть удар… это видно по глазам их, по наклонению головы… тяжело им, как будто на них нанесен меч.