– Я сам было испугался, что поганый жидок повезет молодого господина; да как дело распуталось, так и у меня на груди стало легче. Извозчик, лишь увидал его, бросился целовать полы его епанчи. «Ты мой благодетель, спаситель! – говорил он. – Помнишь, как в Праге школьники затравили было меня огромными собаками? Впились уж в меня насмерть; а ты бросился на них, повалил их замертво кинжалом, да и школьников поколотил. Никогда не забуду твоего добра; пускай тогда забудет меня бог Иакова и бог Авраама! В Москве у меня много приятелей, сильных, знатных людей: молви мне лишь слово, к твоим услугам! Нужно ли тебе денег? Скажи: Захарий, мне надо столько и столько, и я принесу тебе их во тьме ночной, затаю свои шаги, свое дыхание, чтобы не видали, не слыхали, что ты получаешь их от жида». Ничего не понимал я из его речи, только видел – еврей бьет себя в грудь и чуть не плачет и опять примется целовать полы господской епанчи. А все это перевел мне после молодой господин, чтобы я вам пересказал слово в слово. «Матушке будет легче, если она это проведает, – молвил он, – Захарию верю; он меня не обманет. Да и посол за него ручается: он-де то и дело бывает в Москве, и все знают его там за честного человека. С ним и писать можно к матушке». Наконец собрались в дорогу. Ехало их много: тут были разные мастеровые (легкая краска набежала на лицо баронессы)… и те, что льют всякое дело из меди, и такие, что строят каменные палаты и церкви, и не перечтешь всех, какие были. Разместились по повозкам. Я проводил господина за город. И стал он мне опять наказывать служить вам верно, усердно, как бы он сам служил вам, и сто раз повторял это. За городом остановилась его повозка. Тут простился со мною, не почуждался обнять меня. «Приведет ли бог увидеться!» – молвил он и заплакал. Последнее слово его все было об вас… Повозка тронулась, а он все стоял на передке и долго кивал мне и махал рукою, будто просил передать вам его поклоны. Я не трогался с места, а он, мой голубчик, дальше и дальше, и скрылся, словно канул на дно… От сердца что-то оторвало… Хотел бы воротить его, хотел бы еще раз поцеловать его руки; не тут-то было… Когда бы не вы да не Любуша, воля господня! – не удержали бы меня здесь…
Якубек не мог более сказать слова: горькие слезы мешали ему говорить; рыдала мать, плакал и старый служитель.
Все трое, казалось, пришли с похорон родного. Долго не ложились спать обитатели замка и почти всю ночь проговорили о молодом Эренштейне. Наконец баронесса ушла в свою почивальню, наказав Яну позвать к ней завтра отца Лаврентия. Это был диакон соседнего моравского братства;[3] доверенный чтец ее корреспонденции.
И завтра пришло, и отец Лаврентий прочел баронессе следующее письмо от ее сына.