– Да и эта не ниже, коль еще не повыше той будет, – снова протестует несговорчивый лесник.
– Ну, так вот! Меньше этой, как хотите, брать нельзя, – останавливает свой выбор Женя на высоком, раскидистом дереве.
Игнат только переминается с ноги на ногу.
– Дозвольте мне, матушка-барышня, на свой скус деревцо выбрать. Кажись, не впервой, завсегда потрафлял, а коли не понравится – другое разыщем. Вот, к примеру, хороша эта елочка: любо-дорого глянуть, – указывает он вправо от облюбованной девочкой елки.
– Что ты, Игнатушка! С чего ты это так скупишься? – негодует Женя. – Да какое же это дерево? Тросточка какая-то торчит! Надо хорошее, большое, такое, понимаешь, какого еще никогда не бывало. А ты кустик какой-то сулишь. Право ж, он чуть повыше меня будет.
– Ан, ну-ка, извольте, барышня, примериться, – предлагает лесник.
Женя подходит. Дерево настолько велико, что, став совсем рядом, она не может увидеть его верхушки. Девочка несколько смущена.
– Дай Бог, чтоб только в зал-то она прошла, елка-то эта самая; сдается мне, что беспременно подпилить понадобится, – пророчествует Игнат.
Дерево всеми членами комиссии одобрено, и, хотя Жене оно все-таки кажется маловатым, его рубят и везут.
– Будет мало, другое достанем, – утешается девочка.
Игнат был прав: пришлось подпиливать ствол и срубать нижние ветки, так как ель оказалась немного выше потолка.
Наконец все лишнее удалено, приделан крест, и дерево поставлено посреди зала. Но увешивать его будут только завтра, в сочельник, раньше этого никогда не делают. Украшать будут все вместе, это своего рода священнодействие, к которому допускаются лишь члены семьи и избранные приближенные.
Женя ложится спать пораньше, чтобы сократить время до радужного «завтра». Но обмануть саму себя не так-то легко. Сон бежит от глаз девочки; пестрые, разнообразные, счастливые картины носятся в мозгу.
Наконец далеко за полночь, позднее, чем когда-либо, Жене удается заснуть, потому и утром она просыпается позже обычного.
– Проспала! Вдруг уже приехали?
Девочка торопливо плещет водой на лицо и шею.
В эту самую минуту раздается звон приближающихся колокольчиков, он все усиливается. Вот скрипят полозья, и замолкает звонок. Остановились! Приехали!
Да, в этом не может быть сомнения, судя по радостному шуму голосов, оглашающих двор, по торопливо со всех сторон хлопающим дверям. «Скорей! Скорей!» – чуть не плача думает Женя.
С наскоро вытертым, свежим, сияющим личиком, с распущенными по плечам волосами, в едва запахнутом розовом халатике, она бежит навстречу.
– Сережа!.. Папа!.. Китти!..
Захлебываясь от радости, девочка обнимает их, своих милых, дорогих. И горячие, жаркие поцелуи, счастливые улыбки сыплются в ответ.
– Как ты выросла, Женя!
– Какая большая!
– Совсем взрослая! – несется со всех сторон.
Каждый привлекает ее к себе, внимательно осматривает и любуется ею.
Нежное, как лепесток розы, сияет личико девушки; масса словно перевитых золотистыми нитями каштановых кудрей прихотливо разметалась; ясные, прозрачные, светло-карие глазки золотятся сверкающими в них искорками; мягким румянцем залиты щеки. Вся она, точно сотканная из золотистых и розовых тонов, такая юная, свежая, улыбающаяся, напоминает алеющее рассветом ясное майское утро. Глаза приезжих отвыкли от ее хорошенького, как картинка, личика, и оно невольно поражает своей прелестью.
Сереже даже кажется, что он первый раз в жизни увидел Женю, настоящую Женю, такую, какова она сейчас.
«Милый, славненький, золотой Жучок!» – думает он.
Впрочем, высокая, тоненькая, подвижная, с развевающимися широкими рукавами светлого халатика, она скорее напоминает собирающуюся вспорхнуть легкую яркую бабочку.
В свою очередь, Женя рассматривает приехавших. Китти немного побледнела; в лице ее заметно некоторое утомление, зато как радостно, как весело смотрят ее синие глаза!
– Папуся совсем-совсем молодчина! – восторженно одобряет Женя.
Сережа вытянулся, возмужал и похудел, но… Что это?!
– Сережа, ты хромаешь? Тебя ранили? – испуганно восклицает Женя.
Глаза матери тоже с тревогой останавливаются на ноге сына. В первую минуту охватившей всех радости никто не обратил внимания на походку Сережи.
– Ты ранен? – спросила Анна Николаевна.
– Пустяки, царапина, – с сознанием собственного достоинства, роняет Сережа.
Действительно, поврежденная нога составляет источник его величайшей гордости: он чувствует себя героем, пролившим кровь, защищая отечество.
– Почему ты ничего не писал, говорил все время, что здоров? – допытывается Анна Николаевна.
– Да стоило ли беспокоить тебя из-за этого, дорогая? Самая пустяковая рана, говорю, царапина, а издали все страшнее кажется. Вы бы тут переполошились, между тем всё, слава Богу, в порядке; вот только прихрамываю еще немножко, – снова не без некоторого самодовольства ввернул Сережа. – Ну да это вздор, доктор сказал, что скоро пройдет…
В сущности, молодой воин и теперь хромал не так уж сильно, как старался показать.
– Во всяком случае, сядь, стоять тебе вовсе не полезно, – заботилась о сыне Анна Николаевна.