– Боря! – окликнула Женя брата. – Поди сюда! Что случилось? Боже, какой ты грязный! – заметила она приблизившемуся мальчугану. – Пойдем мыться, да расскажи, в чем дело.
– Ты помнишь сахар? – еще водя полотенцем по мокрой физиономии, довольный, что можно перед кем-нибудь излить свое горе, начал Боря.
– Какой сахар? – не поняла сестра.
– Ну сахар, еще ты нам и свой дала, для этих, для солдатиков.
– Ну? – сообразила Женя.
– Так вот мы со Степой не только сахар, мы всё…
– Что «всё»? Говори ты толком, ничего не понимаю, – перебила девочка.
– Я говорю, что мы, кроме сахара, всё стали копить: и мясо, и хлеб, и пирожное – словом, все-все, потому что Степка говорил, на пустой живот не насахаришься. Так мы хотели, чтобы солдатики очень-очень сыты были, вот и складывали все в большие сани, те, знаешь, что Сережин крестный папа мне на елку подарил. Сахар – в дом, а все другое – в сани. Ну, и стало отчего-то пахнуть, а няня хотела по углам пошарить да почистить, тогда я очень испугался. Мы со Степкой и дом, и сани перенесли в кладовку под лестницу, туда все и прятали. Когда мы узнали, что Сережа и Китти скоро поедут, мы очень обрадовались… Вот хорошо!..
– Как тебе не стыдно, Борька? Что ты говоришь, сумасшедший мальчишка! – вспыхнув, дернула его за ручонку Женя.
Мальчуган, сконфуженный, с заблестевшими слезинками, покраснел как рак.
– Мы, Женя, не тому обрадовались, не тому, что они уезжают, а тому, что они… туда едут… – путался мальчуган. – Понимаешь? И что они могут царю прямо в руки отдать и сахар, и все другое, и наше письмо, и ответ нам от царя привезти: очень ли он рад, и что, если нужно, мы еще пришлем. Господи, как трудно было письмо написать! Степа сочинил, а я писал, и все кляксы да кляксы; я восемь раз переписывал, теперь чисто, всего три малюсеньких.
Что ты говоришь, сумасшедший мальчишка! – вспыхнув, дернула его за ручонку Женя.
– Ну, а ревел ты чего, и кого Степка бил? – навела Женя своим вопросом на самую суть печального события отвлекшегося в сторону братишку.
– А! – спохватился тот. – Сегодня, представь себе, когда мы уже и ящик достали, и бумажек приготовили, чтобы все хорошенько упаковать, вдруг, вдруг… приходим… дверца кладовой открыта, и из нее, поджавши хвост, Барбос выбегает, все оглядывается и облизывается, а… в санках, посмотрели, почти пусто… чуть-чуть на дне осталось…
В этом трагическом месте голос мальчика оборвался.
– А мы ведь все-все откладывали, даже тру…бочки с кре…мом, даже ма…маринад…
Здесь, не вынеся, очевидно, мысли о своих долгих и бесплодных трудах, Боря снова захныкал.
– Вы что же это, все так вместе в кучу складывали? И хлеб, и пирожные, и мясо, и крем?..
– И вишни маринованные… – подтвердил Боря.
– Господи, какие же вы дурни! Ведь оно ж все перемешалось, покисло и погнило, конечно. Бедные солдаты! Вы бы уморили их своими гостинцами, и уж, верно, государь не поблагодарил бы вас за это! – не могла не засмеяться Женя.
– Ты думаешь? – глаза у мальчика сразу высохли.
– Наверняка! – подтвердила сестра. – Теперь ступай и не плачь, а мне некогда.
– Постой, погоди! – удержал ее за платье братишка, точно соображая что-то. – А Сережа с Китти царя увидят?
– Нет.
– Не-ет? – разочарованно протянул мальчик. – А почему?
– Царя нет на войне, там где сражения и пальба. Он сейчас в Петербурге.
– В Петербурге?.. – снова комбинируя что-то, проговорил Боря.
Вдруг, пораженный какой-то, видимо, страшной мыслью, он поднял на сестру испуганные глазенки.
– А Китти и Сережа едут туда, где стреляют?
– Да, туда.
– Значит, и в них стрелять будут? И… и… их французы… убить могут? – уже с навернувшимися на глаза крупными слезами спросил ребенок.
– Что ты за глупости говоришь!.. Не смей!.. Слышишь? Никогда-никогда не смей больше повторять этого, противный, гадкий мальчишка!
Вся вспыхнув, с прерывающимся от волнения голосом, с мгновенно брызнувшими горячими слезами, Женя выбежала из комнаты, оставив там недоумевавшего, огорченного и растерянного братишку.
В день отъезда все в доме поднялись спозаранку. В одиннадцать часов был назначен молебен, после чего Сергей и Кити должны были тронуться в путь.
С заплаканными лицами, распухшими от слез глазами, безмолвно и бесшумно, словно тени, сновали по всем направлениям печальные фигуры. Не говоря уже о старушке Василисе, с первого дня появления на свет растившей и хо́лившей свою ненаглядную «Богоявленочку» и черноглазого любимца Сережу; о горничной Малаше, безгранично привязанной к обеим барышням, – вся девичья разливалась рекой, оплакивая отъезжавших.
В привычных, ловких руках старика Данилыча, всегда проворных и бесшумных, то и дело ударялись друг о дружку тарелки, гремели ножи и вилки, падали на пол серебряные ложки. И осанистый бородатый кучер Лаврентий, и скупая на добрые чувства ключница Анфиса, и старик-садовник – словом, все, как один человек, вся дворня и деревня душевно сокрушались об отъезде молодых господ, простых и ласковых в обращении, не гнушавшихся их крестьянских делишек и нужд. Глубокие, искренние вздохи вырывались из бесхитростных, детски привязчивых сердец.