Фольк смотрел на него, не произнося ни слова Он подметил верность определений. Охотники, охота, след. Ольвидо говорила то же самое теми же словами. Как-то весной после первой войны в Заливе, они увидели детей, которые кого-то ждали возле Лувра, сидя рядком прямо на асфальте под темным дождливым небом. Между ними расхаживали учителя. Фольк сказал, что они похожи на пленников в иракской войне. Ольвидо посмотрела на него с любопытством, потом подошла и поцеловала в щеку – крепкий звонкий поцелуй – и сказала: иногда охота помечает охотника на всю жизнь. Так-то. Так метеорологи смотрят на небо и видят одни изобары.
– Косатки, шимпанзе, змеи… – пробормотал Маркович. – Вы и вправду в это верите?
В тот день Ольвидо написала стихотворение, вспоминал Фольк. Литературного таланта у нее не было, она и фотографом была посредственным; она жила слишком жадно и торопливо, поджигая свечу с обоих концов. Ольвидо не была творцом. Если бы ее настолько не занимали острота и интенсивность жизни, если бы она не стремилась как можно скорее пересечь границы постижимого и оказаться по ту сторону образования и культуры или просто получила от жизни достаточно, чтобы настигнуть собственную тень, за которой гналась не жалея сил, она могла бы стать блестящим историком искусства, преподавателем университета или открыть свою галерею, продолжив традиции семьи. Ее главный талант состоял в том, что она умела невероятно точно оценивать любое произведение искусства, необыкновенно тонко разбиралась в любой его разновидности; обладала редкой способностью к анализу, необычайным вкусом, одновременно объективным и тонким, особенно когда требовалось выбрать хорошее среди нагромождения посредственного или дурного. Раньше, говорила она, искусство было единственной территорией, где торжествовала справедливость и где в конце, каким бы долгим ни был путь, всегда побеждало добро; теперь же она не была в этом уверена. Строчки стихотворения, нацарапанные Ольвидо на салфетке за столиком в кафе, Фольк долго хранил, пока салфетка не затерялось неведомо где вместе с написанными на ней словами: дети, сидящие в городе под тем же самым дождем, который окропляет другие города, далекие кладбища, где лежат другие дети, которым никогда не суждено стать взрослыми, и вообще никем не суждено стать, или что-то в этом духе. Он помнил только первые строчки:
Он отвлекся от воспоминаний и переключил внимание на Марковича. Тот повторил вопрос.
– Вы действительно в это верите? – настаивал он. – В косаток и так далее?
Фольк сделал неопределенный жест.
– Это здесь, под кожей, – сказал он. – В наших генах… Только искусственные законы, культура, глянец, наложенный сменяющими одна другую цивилизациями, сдерживают человека в определенных границах. Социальные устои, рамки. Страх наказания.
Маркович слушал его внимательно, зажав зубами дымящуюся сигарету. Он снова опустил глаза.
– А Бог? Вы верующий, сеньор Фольк?
– Не смешите меня.
Он кивнул в сторону туристов, сидящих на террасах или прогуливающихся по пристани, загорелых людей, в шортах, с детьми и собаками.
– Посмотрите на них. Они держатся в рамках цивилизованности, пока это не требует от них чрезмерных усилий. Пока все необходимое достается им практически даром… Заприте их в камере, лишите необходимого, и вы увидите, как они растерзают друг друга в клочья.
Маркович тоже смотрел на людей. Он был совершенно согласен.
– Я это уже видел, – сказал он. – Как люди душат друг друга за кусок хлеба, за сигарету. Не говоря уже о возможности выжить.
– Значит, вам, как и мне, известно, что когда бедствия возвращают человека в первозданный хаос, весь глянец слетает и человек становится тем, чем является на самом деле, чем был всегда: отъявленным сукиным сыном.
Маркович внимательно смотрел на окурок, зажатый между большим и указательным пальцем. Затем отбросил его подальше, как и предыдущий. Окурок упал на то же место.
– У вас нет сострадания, сеньор Фольк.
– Вы правы. И все же странно, что вы об этом говорите.
– А как вы думаете, что нас защищает?… Культура, как вы раньше утверждали?… Искусство?
– Не знаю. Вряд ли.
Маркович выглядел разочарованным, и Фольк задумался.
– Подозреваю, – добавил он, – что ничто не может изменить человеческую природу. Или воспитать ее.
Он вновь задумался. К конторе, где продавались билеты на обзорную экскурсию, приближалась молодая девушка, ухоженная и хорошо одетая. «Возможно, это она, – подумал Фольк. – Женщина-экскурсовод, которая рассказывает о знаменитом художнике, работающем в башне.» Девушка прошла мимо.
– Может быть, память. В определенном смысле это достоинство стоиков. Ясность мысли, когда созерцаешь совершенные линии и явления. Когда понимаешь правила игры.
Маркович улыбнулся, словно на сей раз понял, что имеет в виду собеседник.
– Параллели, – удовлетворенно подтвердил он.
– Точно. «Ужасные параллели», как выразился один английский поэт, имея в виду полоски на шкуре тигра.
– Поэт, говорите?