Едва выехали из парка, вернее, еще плутали, выворачиваясь между стволов толстых лип, и ездовые, согнувшись, стали хлестать лошадей, направляя их на дорогу, – свист пулеметных очередей пронесся по сухим листьям на земле, и левая лошадь выноса вместе с ездовым тяжело упала на передние ноги. Ездовой вылетел из седла, и лошадь рыхло повалилась, путая постромки, забилась головой и ногами о дорогу. Упряжка тотчас спуталась, потащила по-дурному в кусты, и ездовые, оглядываясь испуганными непонимающими лицами, бестолково ругаясь, задергали повода лошадей. Орудие застряло, задев колесом за ствол липы; пули снова резанули над головой, коротко взвизгнув. Ездовых словно смахнуло с седел, разом присели возле ног коренников.
– Орудие назад! Отцепляй! – скомандовал лейтенант Ерошин, возбужденно покраснев всем лицом. – Ездовые, по местам!
– Да что у вас за ездовые? – плачущим голосом кричал Скляр. – Извозчики с-под Гомеля! Толстые зады! Убило лошадь, так выпрягай! Стреляют, так что же…
Кусая губы, он пытался вытащить постромки из-под бившейся, уже хрипевшей лошади, а ездовые, в новеньких шинелях, в брезентовых наножниках, неотрывно глядели в пространство, откуда могла прилететь пулеметная очередь, грузно, по-бабьи, приседали возле передка.
– Дураки! Ослы! Извозчики! – едва не плача, кричал Скляр и в бессилии все тянул постромки из-под хрипевшей выносной. – Чего вы стоите, дураки, ослы? Ехать надо! Ехать!..
– А ты чего сволочишь? Сами-то умеем, – угрюмо отозвался коренной ездовой, боком выдвигаясь из-за лошади. – Куда поедешь? Коня ухлопало… – Подошел и, нагнувшись так, что красные уши уперлись в воротник шинели, полоснул перочинным ножом по постромкам.
– Никак летят? – осипло сказал выносной ездовой, под которым убило лошадь.
Давяще тяжелый прерывистый гул возник в небе, глухо расстелился над землей, и когда Скляр, ездовые, лейтенант Ерошин, весь расчет, изо всей силы выталкивающий орудие меж деревьев, подняли головы, то увидели, как слева, из-за лесов, заслоняя низкое солнце, шли, сверкая плоскостями, выравниваясь над деревней, самолеты. Гул заполнял небо и, казалось, туго заполнил канавы, окопы, рытвины возле дороги, где стояла упряжка.
– Идут!.. – сказал кто-то. – Развернулись! Все!..
– По местам!
Лейтенант Ерошин вскочил на передок и стоя, высоким, зазвеневшим голосом подал команду: «Рысью марш!» – и Скляр, готовый кинуться на ездовых с кулаками, увидел, как вползли ездовые на лошадей, как расчет плотно облепил станины, и он успел зацепиться ногой за подножку передка ринувшегося вперед орудия.
Орудие неслось по дороге, подскакивая на ухабах, билось, гремя, привязанное ведро о передок, и в бешеной этой скачке на трех лошадях в упряжке, в понукающих криках ездовых, в их подпрыгивающих, как бы ощущающих небо придавленных спинах было нечто стыдливое и унизительное для лейтенанта Ерошина. А этот смешной, этот круглый, как шар, связной кричал, захлебываясь ветром: «Быстрей вы… к околице, а потом направо… в переулок… там, где хаты горят!..» Ерошин слышал и не слышал его, почему-то отчетливо вспоминая ту первую пулеметную очередь, которая убила выносную лошадь. Она могла убить и его… И эта мысль тоже была унизительной.
– Рысью! Рысью!..
И непонятно было: самолеты шли слева – орудие уходило от них, и вдруг, растянутые в линию, засверкав, появились они впереди, над дорогой, и первый «юнкерс», подставляя плоскости солнцу, точно споткнулся в воздухе и стал падать на деревню, все увеличиваясь, все вырастая в своих размерах. И с тем же унизительным чувством (где-то билось оно в сознании) сердце Ерошина, тоскливо замерев, стало падать, и вместе с сердцем словно падал он сам.
– Влево! Во двор! – крикнул Ерошин, и показалось: не он кричал, а кто-то другой.
И когда упряжка, круто свернув, ломая плетень, влетела в первый двор, лейтенант Ерошин помнил, что он отдавал команды, но сам уже не слышал их. Его оглушило покрывающим все грохотом, он упал. Его несколько раз подкинуло на земле, и горло, грудь стало душить гарью, толом, и потом, кажется, вытошнило скользкой горькой желчью. Сплевывая, кашляя, испытывая прежнее отвратительное чувство своего бессилия, со слезами, застилающими глаза, Ерошин все же поднял налитую чугуном голову, и как будто в лицо ему ударило низким, давящим ревом, захлебывающимся клекотом пулеметных очередей. Увидел, как стремительно и наклонно несся прямо на двор серебряный паук, шевеля огненными пульсирующими лапами, вытянутыми к нему справа и слева от стеклянной головы. Горячим ветром дохнуло на Ерошина, и, ожидая, что черное яйцо оторвется сейчас от брюха падающего паука, он успел заметить, как кто-то вскочил с земли и бросился за хату.
– Ложись! Ложись! Не бегать!
«Это кричу не я, – мелькнуло у Ерошина. – Но почему я лежу? Что я делаю? Нельзя показывать, что я боюсь. Я ничего не боюсь. Надо встать, посмотреть, где люди… Надо замаскировать орудие… Они заметили его с воздуха…»