— Она всегда возвращается к старикам, хан... Будем же молиться, чтобы с её возвращением не возвратилось слабоумие... — возразил я. И уже глухо, но внятно добавил: — Хорошо, хан. Я постараюсь узнать...
— Золото, люди, любая помощь — всё для тебя, Бамут. И да откроются все сундуки ради дела, угодного Аллаху.
Я вышел, окунулся в липкий воздух у входа в шатёр и вдруг понял своё бессилие. Что с тех открытых сундуков? Ведь друзья проплывают мимо и исчезают как холмы, которые минуешь в походе. Враги накапливаются как грязь на старых гутулах[11], и каждый из них мог вполне...
Но мне почему-то не хотелось копаться во всём этом сейчас. Вдруг вспомнилась другое — наша с повелителем первая встреча. Мы были очень молоды тогда, особенно он... мы ещё могли позволить себе так самозабвенно окунуться в скорбь. Да, так и было — наше знакомство началось со скорби.
Бату и Орду замерли на холме. Последний раз прицепились взглядом к шатрам ненавистного куреня[12], в которых они как будто бы жили. На самом деле им редко удавалось там отдышаться. Меж собой ребята называли это невесёлое место — где провели они не одну «траву» — «учёной ямой».
Внизу, как черви на тулупе богола, копошились их измученные младшие «однохурутники». Хурут[13], которым набивают тороки, уходя в далёкий поход, — был все эти годы их едой, надоевшей до ноющих дёсен. Орду усталой змеёй сполз с Каурого, распластался на зелёной весенней траве.
— О, Небо... домой! — водил он обалделыми глазами. Ему, бедолаге, жилось там особенно тяжко. — Бату, знаешь, о чём я сейчас подумал?
— Мысли твои, как мухи в котле — навязчивы и несъедобны.
— Мухи съедобны, — добродушно рассмеялся Орду, и без плавного перехода его лицо стало сосредоточенным, — ты знаешь, что я подумал? Ненавижу там каждую жёрдочку-уни, каждый мазок кумыса на онгонах[14], каждую складку на потнике и этих отвратительных лошадей тоже.
Бату долго, превратившись в каменного истукана, молчал. Потом проговорил кто-то в том роде, как привык разговаривать с братом, хоть и старшим, но таким незащищённым:
— Ненависть — это бесценное качество для джихангира, разве не знаешь? Ишь как заговорил... тебе бы улигеры[15] шлёпать: «Я ненавижу каждый стебелёк у хилганы, каждый лепесток у тюльпана, каждую косточку у сочного барашка». С такими высокими словами наши воины бестрепетно ринутся в бой...
Бату улыбнулся. С захлестнувшей вдруг радостью вспомнил:
— А вот барашков теперь будет сколько угодно, так что песенка твоя устарела.
Как бы там ни издеваться, а чувствовал он то же самое.
Бату и Орду ехали из дома, возвращаясь домой.
Такие уж настали времена. Если при слове «родное» припомнится растопыренный тысячью ножей тальник у реки, если ворвётся в уши знакомый, как побудка, свист тарбаганов, если привидится бледная трава, освобождаемая от снежного гнёта копытом (копытом коня, который её, освободив, и съест)... тогда он едет на чужбину.
Но всё-таки чаще при этом слове вспоминаются люди, рядом с которыми не хочется быть взрослым. Думая о них, терзаешься болью о себе самом, маленьком и капризном... Ведь от такого «себя» давно и с радостью ускакал в туман... давным-давно...
И вот он снова неуклонно приближается к этим лицам, к далёкой реке Иртыш... где ещё ни разу не был.
На Иртыше теперь главная орду его отца... там сейчас все, кого Бату знал ребёнком. Когда-то у его, Бату, будущих детей эти понятия
Значит, и Мунке будет счастлив и спокоен — всё у него как у людей. Где родился — там и жить потомкам.
Мунке ещё не вырос. Ему ещё долго гнить в «учёной яме». Но и тут мальчику повезло — такие змеи, как Гуюк, там больше не ползают... «Благодаря мне, — он гордо подбоченился, — мы с Мутуганом под конец всё же победили... а всё потому, что мы не из тех, кто прячется за свою благородную кровь, как телёнок за бычьи рога. Мы — сами по себе».
Этому учил его Маркуз — первый воспитатель. В горле у Бату сладко закололо от предвкушения скорой встречи с ним.
Назидания Маркуза не забыть. Потому ли, что они действительно мудры, или просто это были последние назидания, которые Бату слушал по доброй воле. В «учёной яме» такими мелочами, как
Так или иначе, виднее рисунок прутиком на присыпанной порошей земле, чем колея от повозки на разъезженном зимнике. Каким бы он стал, если бы не те замысловатые рисунки прутиком на снегу его детской души...
Впрочем, десять трав околосилось с тех пор. Ведь это было ещё до того, как по наказу великого кагана им всем стали выращивать чужеродные тигриные клыки... совсем давно.
Путь в отцовскую ставку — через земли оазисов.