— Ну и я двинулся к родной хате. Дорога была в снегу, глубоком, выше колена. Пурга такая, что вышибала зенки из глазниц и выхлестывала дух из брюха. Огни Нового Города моментально померкли, метелило сверху, метелило снизу, и я не разбирал, где плетусь. Я вроде по старой памяти должен был знать тамошние тропы. Но какие тропы, когда под ногами все было завалено и неизвестно, где болото, где кряж. Вдобавок под стройку, надо думать, они свели целые рощи. И я не находил знакомых деревьев, которыми прежде метился путь. Я заплутал, ну в точности как император Фридрих в ту памятную ночь, когда мы с ним впервые повстречались. Да хуже: он-то блукал по туману, а я в снегу. Будь туман, я бы еще, может, хоть как-то дорогу нашел. Поздравляю, Баудолино, сказал я, ты заблудился в трех соснах. Права была, видать, матушка, когда говорила: грамотные дурее простых. Что же мне теперь делать, горемыке? Буду жить в болоте, съем мулицу. Хотя какое там жить! Да тут к утру, когда поднимется солнце, растает сугроб, тут-то я и обнаружусь, отдубленный, как заячья шкурка, которую вывесили проморозить на суровую февральскую ночь.
Так как Баудолино был вполне жив и вел рассказ, выходило, что он не погиб, а спасся, но спасся благодаря чуду. Расставаясь с надеждой, он задрал лицо и закатил глаза к небу и вдруг на том небе снова высветлилась давешняя звезда, бледная, однако явно видимая, и он пошел на звезду, и было ему невдомек, что она сияет на небе лишь потому, что самого его угораздило завалиться в глубокую лощину, а чем выше он вылезал, чем вернее он вылезал из ямы, тем крупнее, ярче и ближе разгорался перед ним огонь. Наконец он понял, что звездою показался ему свет очага, разложенного в каких-то яслях, под навесом, покрывающим крестьянский скотный двор. В том дворе, в открытом хлеву стояли осел и корова, осел испуганно кричал, а посередине какая-то женщина, засунув руки по локти между ног овцы, помогала ей объягниться, а овца голосила во всю глотку.
Тогда он, подождавши на пороге, пока ягненок полностью не выйдет, и отшвырнув осла в сторону ногой, кинулся к женщине и зарыл свою голову ей в колени, с криком: — Благословенная матушка! — Та же, сначала не понимая ничего, повернула его лицо к огню, заглянула в глаза и заплакала, продолжая трепать ему волосы рукою, выговаривая между всхлипываньями: — О Господи, милостивая воля. Два приплода за одну ночь. То родилось, а то прибрело в родимое стойло… ой, где только носили тебя черти столько лет… Вот мне посылает Господь и Рождество и Пасху. Не выдержу я такой радости, Господи. Держите меня, помираю. Ладно тебе, Баудолино, поднеси воду, вон стоит котел на огне. Я как раз нагрела воду, чтоб помыть эту тварь. Да ты же весь извозился в крови. Откуда у тебя такое платье! Никак господское! Неровен час, ты украл его, шаромыжник?
Баудолино казалось, что это поют ангелы.
14
Баудолино отцовой коровой спасает Александрию
— И чтобы снова перевидаться с отцом, ты его взял измором, — завел опять разговор Никита под вечер, после того как они угостились фигурным, в форме цветов, растений, вещиц, печеньем из дрожжевого теста.
— Примерно так. Но не сразу. Через шесть лет. Когда на моих глазах народился город, я приехал ко двору Фридриха и рассказал ему, что и как видел. Не дослушав, он уже исходил злобой. Он рычал, что города родятся лишь по манию императора, а какой родится без мания, быть ему стерту с лица земли еще до завершения строительства. Иначе всякий нагородит что хочет и как хочет, в поношение nomen imperii. Откричав, император угомонился, но я знал его характер: это не означало, что простил. Просто после этого шесть лет он был плотно занят другими заботами. Я выполнял разнообразные придворные комиссии. Мне было поручено, в частности, узнавать настроения александрийцев. Поэтому я дважды ездил от императора в Александрию, чтобы разведать, намереваются ли мои сограждане идти на уступки. Они на уступки были вполне согласны. Беда лишь, что Фридрих от них не хотел уступок. Он хотел одного: чтоб город исчез, как его не бывало на земле прежде. Ну а александрийцы в ответ… Стесняюсь повторить тебе те слова, которые они передавали через меня императору… На меня же разъезды действовали как спасение, чтобы как можно меньше присутствовать при дворе, меньше видеться с императрицей, меньше страдать, выполняя обет…
— Который ты соблюл, — сказал Никита почти утвердительно.
— Который я соблюл навсегда. Сударь Никита, пусть я подделыцик пергаментных грамот, но честью не поступлюсь. Но и Беатриса мне как могла помогала. Материнство преобразило ее. По крайней мере, она умела выглядеть преображенной. Я так и не смог уяснить, какие чувства она ко мне питала. Я мучился и все же был благодарен ей за помощь, которую она оказывала, чтобы мне удавалось вести себя достойно.