После снимков все команды выстроились в две шеренги (в одной были те, кто жил и учился южнее Кейп-Энна, а в другой – кто севернее), чтобы обменяться рукопожатиями. «Хорошие гонки, хорошие гонки, хорошие гонки, – снова и снова повторял Генри ребятам из Беверли и Ипсуича, Глостера и Рокпорта. – Хорошие гонки, хорошие гонки». Но он все время чувствовал за спиной гребцов из Мертона, пожимающих те руки, которые он пожал за несколько секунд до них. А когда все кончилось и шеренги развернулись, чтобы перейти к внутренним рукопожатиям, Генри оставался в строю лишь до тех пор, пока его команда не подошла к первому мертонцу, а потом повернулся обратно к пирсу.
Все остальные представители школы имени Джона Гринлифа Уитьера последовали его примеру.
Даже тренер Сантори, который собрал свою команду в тесный кружок и поздравил их, глядя каждому в глаза и кивая – каждому, за исключением Генри, снова подумавшего, что в понедельник ему все-таки придется бегать с лодкой. На душе у него было тяжело и не стало легче даже тогда, когда Брэндон Шерингем поднял над головой изящный кубок из стекла и серебра.
Он уехал первым из всей команды, вместе с матерью и Санборном.
– Поздравляю, – сказала мать. – Обогнали всего на волосок – на моей памяти такое у тебя впервые.
Генри промолчал.
– Похоже, ты там слегка зазевался.
– Да, – ответил Генри.
– И не сразу подстроился под остальных.
– Угу.
– Победителей не судят, – сказал Санборн.
Никто не говорит того, что у всех на уме, подумал Генри. Что из-за меня нас чуть не обогнала команда камбоджийцев.
– Хотя из-за тебя вас чуть не обогнала команда камбоджийцев, – прошептал Санборн.
Но Генри даже не откликнулся. Остаток пути прошел в молчании.
Которое решительно нарушила Чернуха, выбежавшая им навстречу.
И которое она не думала хранить и после ужина, носясь по Бухте спасения, когда Генри спустился туда и стал кидать в море плоские камешки, стараясь, чтобы они как можно больше раз отскочили от поверхности воды. По морю бежали низкие волны с бурунами, и красные буйки прыгали на них вверх-вниз, негромко погромыхивая:
Генри потянулся, забросив руки назад, и напряг ноги. Его мышцы томительно ныли после утренней гонки. Будь у него каяк, он мог бы снять усталость, пройдясь по бухте на веслах. Возможно, ему даже удалось бы заглушить память о том, как он чуть не подвел команду.
Но каяка не было, и усталость не отпускала.
И тут – внезапно – весь мир вокруг как будто замер. Даже Чернуха умолкла и подняла морду к небесам. Как будто бы все, что было рядом с Генри, и все, что было от него далеко, вдруг почему-то затаило дыхание, и необъятность этой всеобщей перемены придавила его тяжким грузом.
Он попытался стряхнуть это ощущение. Кинул еще несколько камешков вдоль впадин между волнами пониже. Но тяжесть не исчезала. Чернуха подошла к нему и улеглась у его ног, а потом тихонько заскулила и ткнулась мордой ему в ладонь. Болячку, оставшуюся от занозы, засаднило с новой силой. Генри отдернул руку – движение было резкое, и Чернуха даже пригнула голову, словно испугавшись, что он ее ударит, – и помахал ею в воздухе, чтобы перебить подступающую боль.
В доме зазвонил телефон. Генри отчетливо его слышал. Он прозвонил девять раз, точно решил не сдаваться, пока кто-нибудь наконец не снимет трубку.
И кто-то ее снял. А может быть, телефон замолчал сам – Генри не знал, кто сдался первым.
Он снова подошел к корабельному остову – к тому самому шпангоуту, о который поранился накануне. Снова положил на него руку и почувствовал ту же острую щепку. Ему даже показалось, что к его ладони прилила кровь.
И вдруг на утесе над бухтой появилась мать – она звала его.
Генри не хотел ее слышать.
– Генри! – окликнула она.
Он не отрывал руки от шпангоута.
– Ген… – она не смогла выговорить его имя целиком.
Чернуха потрусила наверх. Генри смотрел, как она лезет по осыпи, поджав хвост. Она медленно поднималась по камням, низко опустив голову и повесив уши, борясь с ветром, порывами залетающим в бухту.
Добравшись до матери Генри, Чернуха села у ее ног. Мать нагнулась и погладила ее по голове.
– Генри! – снова окликнула она. – Из больницы.
И тогда замершая Необъятность наконец сдалась и испустила глубокий вздох.
Генри прижал ладонь к дереву. Его рана открылась опять. И он пошел по берегу к матери, неся на себе этот стигмат Печали, которая уже никогда, никогда его не покинет.