Но этот Краснянский... Ну, чем он, Скварыш, мог вызвать у него такое сочувствие, заставить рисковать? А это вечернее посещение, разговор - на грани риска. Конечно, Скварыш уже был научен и не очень-то раскрывался в ответ на в общем толковые, но и небезопасные пассажи аспиранта. Особенно насчет Афгана. Но совсем отмолчаться было нельзя, приходилось то кивнуть, то согласиться где одним словом, а где всего лишь намеком. И только когда аспирант заговорил про давнишнюю лекцию Скварыша, где тот высказал некоторые сомнения относительно политики коллективизации, профессор заметил, что он вовсе не в смысле отрицания, а скорее конструктивного осмысления - конечно же, в рамках политики партии, разве что в несколько ином аспекте. Но Краснянский словно не услышал и продолжал горячо говорить про многомиллионные закупки зерна за рубежом как последствия коллективизации. Да, так оно и есть, думал Скварыш, это всем известно, но зачем же вслух? Разве он не понимает, этот разговорившийся аспирант, что профессор не может ему ответить с той же степенью открытости, вынужден отмалчиваться? А если понимает, тогда что это? Очень уж похоже на провокацию, опасную, даже страшную для человека, исключенного из КПСС.
А если нет? Если все это от наивной прямоты, элементарного человеческого сочувствия? Что ни говори, Скварыш был неплохим профессором, студенты его любили, он знал это и дорожил своею репутацией, часто замечая приязненное отношение к себе. Ибо старался не кривить душой, не доказывать того, что было понятно каждому. Не лез из кожи ни за Ленина, ни за Брежнева, хотел оставаться умеренным марксистом, насколько было возможно в это проклятое время. Да не удалось...
Телефон опять прозвонил раз и второй, - должно быть, кто-то точно знал, что он дома, но Скварыш все равно не подошел к трубке, хоть и встревожился еще больше. Вместо того он тихонько прошел в кабинет, налил из бутылки в свою рюмку и выпил, не закусывая. Странно, не очень тянуло и выпить, хотя для этого были все условия: не надо ни готовиться к лекции, ни ехать с утра пораньше в институт. А выпив, как вот сейчас, он не пьянел, голова оставалась трезвой, депрессия не проходила, возможно, даже усиливалась. Коньяк, который вообще любил, сейчас показался резким, невкусным, почти противным. Профессор сел у стола на диван, уставился незрячим взглядом в круглые пятна на блестящей поверхности, думал. Очень его смущал визит Краснянского, чуял: это не просто так, видимо, за этим что-то таится. А что именно - догадаться было не трудно: Краснянского подослали.
Что он под колпаком, Скварыш понял еще до исключения, может быть, даже зимою, когда получил однажды письмо из-за рубежа, из Кембриджа. Пакет был из плотной бумаги, но с одной стороны он, похоже, вскрывался, ибо заклеен был слишком тщательно и столь же тщательно заглажен. Тогда он стал присматриваться к другим конвертам и обнаружил, что с оборота все они словно были когда-то намочены и старательно высушены. Вероятно, нечто подобное происходило и с его телефонными переговорами - на кафедре, дома: перепады в звучании, посторонние щелчки, чего прежде не было. Он почти перестал писать знакомым, лишь изредка открытки. По телефонам говорил коротко и о самом необходимом. Но именно тогда заметил, что к нему зачастили со звонками и знакомые, и малознакомые, и совсем чужие люди. Иные говорили сдержанно, лишь изредка касаясь рискованных тем, другие же напрямую спрашивали, как он относится к преступной гибели наших парней в Афганистане, к тому, что ограниченный контингент наших войск за столько лет не может одолеть мерзких наймитов империализма - афганских душманов. Он как мог изворачивался, старался говорить обтекаемо, но некоторые требовали от него прямых ответов. Было неловко, противно, хотелось выругаться и бросить трубку.
Теперь этот Краснянский...
И вроде же хороший хлопец, так искренне благодарил за честность, которая теперь не часто проявляется в людях, говорил, что правильно он