Отказавшись от каши, Авросимов улегся на постель и закрыл глаза. Организму его не пришлось долго со сном бороться, тем более что привычка деревенская была покуда сильна в нем, а именно — ранний сон и вставание на заре с петухами. И он вскоре захрапел, отдавшись этому приятному занятию, словно спасаясь от выпавших на его долю огорчений и забот, в которые был вовлечен не по собственному расчету. Но жизнь человеческая в руках Божьих, и уж если тебе назначено нести бремя, то от назначения этого с легкостью не уйдешь, как бы ни изворачивался, как бы ни притворялся. И едва наш герой прикрыл глаза и перестал слышать пошаркиванье Ерофеича и его шуршание, как тотчас увидел перед собой лицо военного министра, который не то что во сне бывает — искаженно как-нибудь изображается или вдруг залает (мало ли чего…), — а совершенно как живой уставился на Авросимова и спросил:
— Где, когда, для чего, с кем?
И Авросимов, оказалось, сидел перед ним в Пестелевом кресле с голубыми протертыми подлокотниками и никак не мог решить, на какой вопрос отвечать сперва: "С кем?" — или: "Для чего?"
И в тот самый миг, когда он, обливаясь потом, полный ужаса, решил все же на первый, какой-то бес его обуял вдруг, и он выговорил одним духом:
— Нигде, никогда, ни с кем, никуда…
Татищев засмеялся и, вытянув руку, тронул его за плечо…
Авросимов открыл глаза и сквозь сонную пелену увидел Ерофеича, который словно отползал от него.
"Зарезать хотел!" — подумал наш герой и вскочил с постели. Ерофеич стоял рядом, будил его.
— Чего ты?!
— Кричите, ровно душит вас кто, — сказал Ерофеич. — Ложились бы по-божески. Ночь ведь.
— Ночь? — задумчиво, как не в себе, промолвил Авросимов и вдруг, уставившись в детские глаза Ерофеича, спросил:
— А ты небось тоже с дружками-то со своими все на свой лад переворотить замышляешь? А? Говори…
— Какие у меня дружки, батюшка, — опасливо протянул Ерофеич. — Упаси Бог…
— Глуп ты! — рассердился наш герой. — Для государственных дел нужно голову иметь! Вот у Пестеля — голова. Небось кликни он тебя, ты бы рысью за ним побежал…
— Да нет же, батюшка! — почти плача, простонал Ерофеич. — Вот уж нет!.. Да тьфу мне на него!..
— А тебе не жаль его? Хороший ведь командир был, — сказал Авросимов, продолжая казнить Ерофеича взглядом.
— Да помилуйте, батюшка! — заплакал Ерофеич, не понимая сути. — Чего мне его жалеть, нешто он мой барин?
Меланхолия все-таки сотворила свое черное дело, и Авросимов опустил руки, не испытывая уже желания мучить Ерофеича да и себя самого вопросами, которые он, по сути, себе самому и задавал, находясь в душевном смятении. Что знает человек, сей ничтожный, о себе самом? Пожалуй, лишь то, что он ничтожен перед лицом высших сил, и стоит ему об этом задуматься, как тотчас ничтожество его прет наружу, словно ребра у худого коня. Но если он и впрямь таков, откуда это у него сила взялась на государя руку поднять? На божество? На первого в сословии? Стало быть, либо государь не велик, что противоестественно, либо злодей велик, что тоже противоестественно, хотя, может, и от сатаны все. Ну а Бог-то, что же? А вот он и покарал. Тогда для чего же целый сонм судей, да адъютантов, да фельдъегерей, да всяких прочих, таких, как Авросимов сам? Почему они все божеское предписание исполняют, а те, другие, противоборствуют? В чем же истина? Велик государь? (А надо бы тебе, сударь ты мой, принять казнь за таковые сомнения.) А если велик, как же у того разбойника достало силы духа вынашивать черные свои планы об убийстве? Как он замахнуться-то осмелился? Вот ведь что ужасно! Какое оно, начало, всему было? Ведь не мог же он просто так: жил, жил, как все, вдруг решил — убью. Не мог. Значит, исподволь все копилось, а начало где? А нет ли этого начала и в нем самом, в Авросимове?
2
А дело, видать, приближалось к полночи, Ерофеич похрапывал в прихожей. Свеча оплыла. Авросимов и сам потом объяснить не мог, какая сила его подняла с места, заставила одеться не раздумывая. Даже галстух повязал он так, словно целый час вертелся перед зеркалом, хотя к зеркалу и не подходил, занятый своими мыслями, а так все на ощупь. Накинул шубу — и вон из постылого дома к людям, туда, где шум.
И тут же за углом — ванька. И поехали — только полозья скрипят.
Мимо проплывали темные окна, кое-где свет пробивался, знаменуя, что жизнь идет своим чередом, снисходя к людям и давая им отдышаться.
На углу горел масляный фонарь, и вокруг него кружился снег. Авросимов отпустил ваньку и пошел вдоль Мойки, мимо спящих домов.
Но не успел он сделать и сотни шагов, как мимо него пронеслась с шумом и гоготом вереница саней, переполненных какими-то людьми, остановилась как раз перед ним и сидевшие в санях посыпались на снег против ворот темного двора. Авросимов услышал женский смех и визг и с любопытством провинциала шагнул поближе, чтобы позабавиться на редкую картину.