Писать ни времени нет, ни охоты. Да всего, что было за последние — вот уж истинно последние! — дни, и не опишешь. Вокруг Кремля стрельба, перед городской Думой толпы, слухи такие, что понять ничего нельзя. То Алексеева объявили диктатором со всеми полномочиями, то Протопопова, то Протопопова же убили, то никого не убивали, а все войска уже на стороне нового правительства, называющегося временным.
И все это, прошу заметить, Великим постом! Вот дьяволу радость…
А во мне будто пружина какая-то лопнула. Ко всему этому ужасному и представлявшемуся даже мне, всегда драматически настроенному, все же не совсем вероятным еще полмесяца назад, я вполне безразличен. Будто смотрю на сцене плохо представленную и чересчур «тр-р-рагическую» пьесу.
Единственное, что удивляет: в банке все идет, будто ничего ровным счетом не произошло. Люди деньги несут, другие, напротив, берут, служащие считают и бумаги выписывают, наш брат, начальник, подписывает эти бумаги и от времени до времени требует от курьеров чаю… Телефонная станция, хотя и с перерывами, соединяет, трамваи, по слухам, завтра начнут движение, прочее же все на вид вообще спокойно. Толпы с флагами, все эти люди с бантами и с какими-то цветными кокардами на груди — сами по себе, а обычная жизнь сама по себе. Вот по Неглинной солдат идет с винтовкой, которую тащит за собою по грязному снегу, как костыль, стыдно смотреть, а вот на углу Кузнецкого дама с круглой шляпной картонкой садится на извозчика, осторожно подбирая юбку, милая картинка. Вот манифестация на Воскресенской площади кричит и флагами машет, а вот на Тверскую из кофейни два приличных господина вышли и стоят, беседуя и дымя сигарами. Вот куда-то бежит прапорщик, весь в портупеях и бантах, всех толкая и у всех прося прощения, а вот хмурый, но тоже в банте городовой спешит близко к стенам домов, но мальчишки все равно за ним бегут и свищут… Очередей за хлебом стало меньше, хотя и хлеба дают меньше, чем при сброшенной власти. К вечеру на улицах и вообще пусто, то ли боятся люди выходить, то ли нужды нет — не то положение, чтобы по театрам и ресторанам ходить. Однако у кинема народу толпы…
Все. Ни слова больше об этом. Это все я ни знать не хочу, ни описывать. Без меня сыщутся летописцы, наврут с три короба, а этой тетради через недолгое время найдется место в печи, так для чего ж писать о революции? Она еще только началась, еще не развернулась во всю силу, так что самое важное еще впереди, но я и о том писать не стану. Теперь уж только о своей жизни, покуда она идет.
Вчера днем ходил на Покровку, там встретились вблизи номеров. Она будто и не помнит обиды… Но уединяться не стали, и ей, и мне было не по себе, тяжело на душе, и мы, не сговариваясь, сразу направились в кофейню на углу да там и просидели два с лишним часа. Почти даже не разговаривали и не смотрели друг на друга прямо, а все больше в чашки и в стол, только поднимем глаза — и снова вниз. Наконец я через силу спросил ее, как дела в службе у мужа. Она не удивилась, ответила спокойно, что дела идут, как и прежде шли в последние месяцы, то есть покупающих все меньше из-за дороговизны, и приказчиков требуется меньше, так что из его отделения охотничьих предметов уже двоих уволили. И он сам хочет прежде времени получить от владельцев пенсион, даже и неполный, и жить спокойно на эти деньги и скопленное, да еще, если будет нужда, сдавать комнаты в первом этаже студентам. На скромное житье хватит.
Говоря это, она все так же смотрела в пустую чашку, где на дне осталось немного темно-красного чаю. Казалось, что она рассказывает не о своей, а о чужой жизни, которая совсем до нее не касается.
Но тут я еще спросил о дочери, которой как раз неделю назад исполнилось четыре года, и увидел, как лицо ее на мгновение болезненно исказилось, будто укололо ее что-то. Минуту она молчала, потом произнесла еще тише обычного — она всегда говорит очень тихо, так что я часто переспрашиваю: «Что ж дочь… Благополучно. Как раз на Рождество заболела, думали, что скарлатина, но обошлось. Сейчас с нянькой гуляет в сквере на Пятницкой…». В словах этих не было ничего особенного, так что я не понял, отчего ее задел мой вопрос. Возможно, оттого, что ее муж, как мне было известно, очень любит этого единственного и позднего ребенка, и потому ей неприятно говорить о дочери со мною. Первым у них, через год супружества, был сын, который трех месяцев умер от дифтерита.
Попрощались, сидя за столиком, она лишь протянула мне руку для поцелуя. На запястье проступала синяя жилка, и когда я приложил губы, то почувствовал, как она бьется. Еле не заплакал…
Боже, почему все несчастны рядом со мною? Почему все вообще несчастны вокруг? Почему в пропасть падает бедная наша Россия, почему тянет она за собою — в этом я не сомневаюсь — весь мир?
Да ведь знаю, почему. Даром только богохульствую.