Долго билась осень в тенётах зимы, как обреченная муха в вязкой паутине, и вот наконец покорилась, ушла окончательно под снег. Город преобразился, слегка прихорошился, убрав под чистые морозные пелены навязчивую нищету свою и старческую заскорузлость, но стал неожиданно походить на кладбище новых русских, где каждый памятник козыряет перед другим высотой иль пышностью. Народ готовно погрузился в себя, коченея сердцем, приготавливаясь к долгой слякотной зиме, бездорожью, неотвратимым холодам. И когда уравновесилось в природе и все причуды закончились, сразу стало как-то привычнее, определеннее жить, все прежнее, о чем жалелось, мечталось и маялось, невольно остыло в чувствах, запечаталось в архивы памяти, чтобы изредка навещать лишь во снах, как бы с декабря начался новый отсчет времени: что было, то сплыло и водой унесло. Татьяну Кутюрье, так и не поспевшую за славою в Париж, отец отвез в Жабки на родной погост. Теперь ангелы над Москвою будут кружить в отрепьях, пока не появится новая портниха из русских равнин, хотя в такое несытое время даже как-то и стыдно щеголять в лапсердаках от французских закройщиков и отряхать серебряную перхоть «от Юдашкина» на кремлевские башни. Квартиру Катузов скоро продал и ушел в примаки-надомники к новой подруге. Однажды встретил его в Москве и едва признал: какое-то голодное тусклое лицо, седой клок приспутанных волос над приморщенным лбом, будто мазнули нечаянно белилами, неряшливая щетина на острых скульях, такая модная нынче в еврейских кругах, призатравленный бегающий взгляд человека, застигнутого врасплох. Удивительно, но в голосе Катузова сквозила доброжелательность, он даже порывался пригласить меня в рюмочную, дескать, нынче при деньгах. Признался, что с геологией завязал навсегда – «пусть совковые угли горят синим пламенем и греют небеса», но затеял роман о тайнах кремлевского двора: скоро весь мир ахнет, узнав, что Путин – сын Ельцина, нажитый на стороне... Новые соседи застеклили балкон и Татьянино креслице, смахивающее на электрический стул, вынесли на свалку. Эти люди не хотели знаться с ангелами (посчитали, наверное, их опаснее солнцевской братвы; не знаешь, когда опустят безо всякого «счетчика», и костей не собрать), но мечтали срубить большие бабки и вовремя «отплодиться» в Штатах, и потому хозяин срочно надувал своей бабе живот. От меня они сразу отгородились щитом из финской вагонки, и пейзаж Москвы с балкона неожиданно сократился на треть. Может, почуяли, что за мною «ходят смертя», иль сразу поняли, что нечего ждать навара от бездельного профессора, от потухших людей несет нафталином и кладбищем за три сажени, будто их пропитывают особым раствором...
А мне с удивительным постоянством снилась Танечка Кутюрье, заключенная в искрящуюся глыбу льда, и не хватало лишь любовного прикосновения губ, чтобы вызволить ее из тесного саркофага. Это молодое, разметавшееся тело просвечивало каждою жилкою и было словно бы высечено из итальянского мрамора, и если тогда, в ванной, я стеснялся пристально оглядеть покоенку, боялся встретить ее укоризненный взгляд, до последней минуты не веря, что женщина мертва, то теперь, во снах, никто, казалось бы, не мешал мне наслаждаться Афродитою, заключенной в сверкающий кристалл. Я с легкостью присвоил Татьяну себе, уже не видя соперников, словно бы для меня и заключена была женщина, похожая на скрипку, в этот прозрачный футляр, на печальных струнах которой так никто и не сумел по-настоящему сыграть. Ледяная скудельница то разрасталась, заполняя всю комнату, то умещалась вдруг на моей ладони, будто подпадала под дьявольскую игру, и тогда я подносил эту прозрачную шкатулочку к самым глазам, разглядывая «Дюймовочку» в особую зрительную трубку. Но откуда, откуда взялось это неотвязное чувство вины и непонятного стыда? И я все время оправдывался перед кем-то невидимым и властным, что в этом нет кощуны, что любопытство мое безгреховно, что с точно таким же настроением мы смотрим на картины старинных мастеров, умевших живописать женскую притягливую плоть, и не мог подавить в себе ощущение скверны, что я совершаю запретное, подглядываю, сукин сын, в замочную скважину за чистосердечным существом, кое сам же однажды и погубил только из своего чудовищного эгоизма... Порою, будто чувствуя нехороший досмотр, Татьяна то потягивалась немеющим телом, то нервно собиралась в упругий комок, стараясь освободиться из морозной скудельницы на белый свет, но тут же плотное чернильное облако из ниоткуда прятало ее от моих глаз, и тогда, моля свободы и участия в судьбе иль добиваясь спасительного поцелуя, прощально выбивалась наружу из ледяного ковчега тонкая, в голубых ручейках вен, беззащитная рука с обреченно надломленной кистью, с кроваво-алой морщинкой на пальце, где предде был обручальный золотой перстенек с крохотным изумрудом. Я наклонялся, чтобы коснуться губами, но утыкался лишь в пустоту длинного сумрачного коридора, в глубине которого, стремительно уменьшаясь, удалялась кладбищенская каталка с ледяным сундуком.