Баня обволокла нас сухим жаром. Шура без стеснения скинула полотенишко и, сверкая ягодицами, полезла на полок, разметалась по полатям вольно, не скрывая прелестей. Груди маленькие, как два куличика, просторный живот, будто вертолетная площадка, ждущая приземления, с рыжим завиточком пупка, мелкая кунья шерстка, тугие бедра. Вся сбитая туго, добрый каталь валял: ткни пальцем – и сломается палец... Расправляя, растрясая, кружа распаренным веником над головою, я обшарил женщину взглядом: от плотной коротковатой шеи, крохотных ушей с бирюзовыми сережками до узких бледно-розовых ступней. Свет от свечи, отражаясь от потолка, странно переливался в глазах, и они казались переполненными слезою. Шура не торопила меня, не манерничала, но безмятежно отдавалась посмотрению, наверное, понимала свою бабью власть. Кожа на груди и впалом животе была атласная, без червивинки и изъяна, и когда я, слегка касаясь жаркими листьями, провел березовым веником, по ней прокатилась ознобная дрожь. Шура невольно вздрогнула и от внутреннего оха прикусила губу. И тут давай друг-веник лихо приплясывать по бабене, перебирать каждую мясинку, перетряхивать каждый мосолик, охаживать христовенькую, будто в пытошной, то розгами по жилам, то ожогом по мясам. Только ох да ох! Но терпи, сердешная, сладкую казнь. Когда с тебя, еще живой, будто шкуру сымают, а ты вся светишься, и морда улыбчивым заревом.
Парко было в бане, казалось, волосы потрескивают на голове; играло, колыбаясь от веника, пламя свечи, готовое умереть. В неверном переменчивом свете Шура была особенно, по-земному, притяглива и этими промытыми изнутри блескучими глазами, и прикусом воспаленных губ, собранных в сердечко, и пламенем раскалившихся щек. Но эта безмятежность, эта наивность и доверчивость обезоруживали меня, ей-богу; и куда-то вдруг подевалось все плотское, похотное, а невольное возбуждение так и осталось забытым в предбаннике. Здесь, на полатях, мы как бы похристосовались, стали будто брат с сестрою, самой близкой роднёю. Вот оно, сладкое чувство родства, с каким ходили прежде русичи в баню всем семейством, не стыдясь, как Адам с Евой, еще не познавшие греха; а если гость оказывался в доме, то большуха-хозяйка провожала гостя в мыленку и веником сгоняла усталь от долгой дороги и ставила христовенького на ноги, нисколь не ведая дурного затмения в бабьей голове.
Потом и мой черед пришел всползать на полати, и бабьи руки оказались куда прикладистей и ловчее, и я, поначалу смущаясь, незаметно отдался во власть незнакомой женщине, как родной Марьюшке в далекую мою бытность, и снова почувствовал себя малеханным, еще в предгорье грядущих лет, когда солнце для меня жило за деревенской околицей. Шура поддала свежего пару и принялась охаживать меня веником со всей страстью, пока не остались одни охвостья, потом окатила водою из таза. Я лишь мурлыкал, закрывши глаза и отдаваясь истоме, когда женские сильные руки ласково и вместе с тем небрежно выминали мои мяса, будто тестяной ком для формы, вынимали из меня усталость и необъяснимую долгую печаль, и каждая выпаренная, измягчившаяся жилочка и хрящик так ловко вспрыгнули на свое место и теперь согласно подгуживали в лад хитровану-баннушке, затаившемуся иль в запечье, иль под полком в пахучих потемках, иль на подволоке за дымницей. Тут он всегда пасет, лишь глаз надо иметь особенный – зоркий и любовный, чтобы разглядеть старичонку, окутанного длинной ветхой бородою. Только он, верный хозяйнушко, настраивает христовеньких на тихомирное мытье, выкуривает из сердца, хоть на короткий час, всю скопленную жесточь и мирские досады. А Шура, знать, жила ладом с баннушкой, охотно привечала дедушку, не шумела, вела смирно, никогда не оставляла без привета и гостинца, потому и в новую баню заманила хозяйнушку. «Ой, удалась баня-то!» – запела у меня душа, и в глазах вспыхнула искра. Что-то огняное, опасное для себя почуяла Шура и решительно отстранилась... Я едва скатился с полатей, сел на низенькую скамеечку, отдуваясь и хлюпая горлом. От пола блаженно потягивало холодком.
– Ну все, ухряпалась тут с тобою. Паша, скажи хоть спасибо-то, – размягченно, полушепотом протянула Шура, окатилась водою и встала передо мною, уперев руки в боки, как на посмотрение. Ну воистину – русская матрешка.
– Спасибо, Шурочка... Утешила! – Я торопливо отвел загоревшийся взгляд, чтобы не раскочегариться дурью и не выдать себя, ведь только подумаешь о скоромном, так тут и закипит в жилах кровь. И, ополоснувшись, поспешил из парилки, чтоб от греха подальше...
– Одним спасибом не отделаешься, – крикнула Шура вдогон.
– Живой разве? – удивленно спросила подруга. – А я думала все... Пропал гость.
Я не успел ответить, дверь решительно отпахнулась, в предбанник ворвалось морозное колючее облако.
– Федя, Федя съел медведя... Ты, Феденька, куда пропал? – Нина вся засияла, и голосок-то у нее потонел, стал медовым. – Мы уж тебя искать срядились...
– Вижу, как ищете. – Федор метнул на меня пронзительный взгляд. – Как баня, Павел Петрович?
– Баня – во! – Я показал большой палец.