Он сел на кровать, взял лист бумаги с доски, служившей ему столом, и быстро, трясущейся рукой, написал: «Милый, ненаглядный мой Витя, когда ты прочтешь эти строки, меня уже не будет в…» И тотчас он подумал, что и эти слова — выдуманные, чужие, ненужные. «Так всегда пишут осужденные или самоубийцы… И „когда ты прочтешь“, и „ненаглядный“… Так и умираем во власти чужих слов… Так и я прожил всю жизнь, — только в последний год и жил своим умом… Да, все прогадал, все присмотрел!.. Что же я могу сказать Вите? Последний завет? Учить его, как жить? Если я сам так удачно прожил свой век!.. Притом опасно в такие дни напоминать им о Вите. И не доставят они ни письма, ни часов. Нет, не надо, ничего не надо…» Николай Петрович разорвал лист на мелкие клочья и почему-то сунул их под подушку. — «Что же нужно сделать? Разве о нем написать правду: кто он такой. Кому написать? Ему ведь и бумаги передадут, он только будет смеяться… Он для этого и меня вызывал, чтоб посмеяться… Все мои тогдашние слова повторял, — думал, вздрагивая, Николай Петрович. — Но я допрашивал честно: я думал, что он убил Фишера… А он прекрасно знает, что я ни в чем не виноват… Конечно, месть, гнусная месть подлеца… Рассчитывал, что я его не узнаю? Да, я не сразу его узнал и мог не узнать совсем в темноте, он отрастил бороду… Теперь он уже ничем и не рисковал: отсюда меня поведут прямо на расстрел… Или застучать в дверь, потребовать, чтоб тотчас повели к коменданту для важного сообщения? Так он и встанет ночью!.. Да и тот, конечно, отдал распоряжения… Теперь понятно, почему меня столько времени держали в одиночке, почему никого ко мне не пускали. Он ждал своей минуты и дождался: теперь риска почти нет… Если бы он боялся, он не вызвал бы меня на допрос, мог ведь обойтись и без допроса. Или если б вызвал, то не стал бы повторять мои слова… А прямо себя назвать все-таки не решился: в подлой душонке страх боролся со злобой… И насчет Федосьева он хотел узнать: не осталось ли писем? Если б я сдержался и не назвал его по имени, было бы, конечно, то же самое…»
Яценко лег на постель и закрыл глаза. Зубы у него стучали. «Нет, в последние минуты, на краю могилы, не надо и думать о таком человеке… Пусть живет, мне все равно… Да, теперь совершенно все равно… Лампа режет глаза… О чем же я не успел подумать?.. Руки трясутся, ногам холодно, но это нервное: нет, я не боюсь… Все это выдумано: и кричать не хочется от ужаса, и на стену не хочется лезть. Хочется, чтобы скорее все кончилось — и только…» Он передвинулся на постели и накрылся одеялом. «Снять воротничок? Нет, сейчас придут… Почему же надо в воротничке? Да, на краю могилы», — сказал он и вдруг совершенно отчетливо представил себе могилу, ее край, окровавленную землю, червей. «Вероятно, здесь же где-нибудь у стены и расстреляют… Лишь бы сразу, наповал… И главное, чтоб не зарыли еще живого… — Николай Петрович задохнулся от ужаса. — Едва ли: они из нагана стреляют в затылок, верно и череп разлетается… У Вити тоже был револьвер. Теперь лежит в Наташином шкапу… А может быть, все-таки написать Вите?.. Нет, не надо… Не передадут, не передадут», — проговорил вслух Яценко. Он быстро приподнялся, затем снова лег и закрыл одеялом и голову. «Да, какой подлец! Какие подлецы!»
Николай Петрович вдруг вспомнил свой давний разговор с Федосьевым, выражение лица, интонацию Федосьева, когда тот говорил: «Дайте им власть, и перед ними опричнина царя Ивана Васильевича покажется пустой забавой…» — «Да, он был прав, но прав в плоском понимании жизни. А в другом понимании прав я… А этот доктор Браун, он при чем еще тут был? Он убил Фишера… Или не убивал его, все равно… Все это — в плоском понимании жизни… Но что же в этом, не в плоском? До чего я возвысился за час до смерти? Не возвысился ни до чего… Нет, нечего сказать и Вите… Витя узнает не скоро… В один год потерять отца и мать!.. Кременецкие его не оставят, дай им Бог счастья!.. А, может, когда-нибудь, как-нибудь до него дойдет… Для него я обязан крепиться…»
Дрожь у него ослабела, плечи свело, колени, ступни ног одеревенели. Стало теплее. «Так хорошо… Так бы лежать долго, долго… Да, что же будет