Читаем Бегство пленных, или История страданий и гибели поручика Тенгинского пехотного полка Михаила Лермонтова полностью

— Этот опыт был первый и последний в этом роде, — между тем поспешно опять заговорил Лермонтов, — вредный, как я прежде мыслил и как теперь мыслю, для других ещё более, чем для меня. Когда я написал стихи мои на смерть Пушкина, что, к несчастью, я сделал слишком скоро, то один мой хороший приятель, — Самсонову показалось, что у него дрогнул голос, — один мой приятель просил меня их списать. Вероятно, он их показал как новость другому, и таким образом они разошлись. Я ещё не выезжал и потому не мог вскоре узнать впечатления, произведённого ими, не мог вовремя их возвратить назад и сжечь. Сам я их никому больше не давал.

«Врёт», — решил про себя Самсонов, а вслух, брезгливо поморщившись, спросил:

— Кто этот ваш приятель?

— Раевский.

Когда Самсонов вышел, Лермонтов с минуту весело и радостно смотрел на дверь. Целый день сегодня теснили сердце странные и новые для него чувства. Заточение, в котором не дают даже чернил и бумаги, казалось, делало его самым несчастным на свете. Допрашивать приезжали и корпусный аудитор, и от военно-судной комиссии, а вот сейчас и жандарм. Надежда на то, что всё кончится пустяками, что бабушка сумеет выхлопотать ему прощение, сменялась страхом безвестности. Казалось — его все забыли. Это стало в конце концов таким горьким, что думать о себе больше было невозможно. И вот тогда в сердце вкралась умилительная, сладкая печаль. Чувство было настолько ново, настолько неожиданно, что он долго шагал по комнате, стараясь справиться с охватившим волнением. Потом подошёл к столу, обжёг на свече отщеплённую от стола лучинку, на клочке серой бумаги, в которой были завёрнуты принесённые сегодня из дома тарелки с едой, без поправок, без помарок, написал:

   Я, Матерь Божия, ныне с молитвою   Пред Твоим образом, ярким сиянием,   Не о спасении, не перед битвою.   Не с благодарностью иль покаянием,   Не за свою молю душу пустынную,   За душу странника в свете безродного;   Но я вручить хочу деву невинную   Тёплой Заступнице мира холодного.   Окружи счастием душу достойную.   Дай ей сопутников, полных внимания.   Молодость светлую, старость покойную,   Сердцу незлобному мир упования.   Срок ли приблизится часу прощальному   В утро ли шумное, в ночь ли безгласную —   Ты восприятъ пошли к ложу печальному   Лучшего ангела душу прекрасную.

Написав, долго сидел умилённый и растроганный. Казалось, этими строчками он выдал расписку, что навсегда отказывается от собственного счастья. Одно сознание что он может так желать его другому, переполняло сердце горделивым торжеством.

— Да, да, вот и Дарья говорила, — она женским чутьём понимает в этом — не любит, не может Варенька любить такого. Ну, пусть и не любит, только бы ей хорошо. Милая, милая, — шептал он с восторженной и благородной улыбкой.

Сейчас, после ухода Самсонова, весело и легко на сердце было только одно мгновенье. Словно из темноты протянулась рука, замахнулась схватить его. Он вскрикнул:

— Я? Я? И не запнувшись?!

Слова, как рыданья, душили. Их нужно было высказать, излить, освободиться от них. Он рванулся к столу. На глаза попался клочок бумаги со стихами. Раздражённо смахнул его на пол.

— Святослав, ты прости, — шептал горячо и отрывисто, — я люблю тебя, ты настоящий друг, знаю, знаю… Даже сидя под арестом, думаешь только обо мне. Ухитрился прислать записку, что надо говорить… А я… нет, нет, это невозможно.

Той же лучинкой, какой писал стихи, торопливо набрасывал на обрывке:

Ты не можешь вообразить моего отчаяния… Я сначала не говорил про тебя… Меня допрашивали от государя — жандармы, — сказали, что тебе ничего не будет, а я запрусь — меня в солдаты… Я вспомнил бабушку и не смог… Я тебя принёс ей в жертву…

Остановился, с минуту смотрел тупым невидящим взглядом на бумагу, потом схватил, изорвал её в мелкие клочки. Бросился на голые доски кровати. Слёзы бессилья, злобы, раскаянья, стыда хотел удержать хриплым вскриком и не мог.

X

Город просыпался. Отпирались лавки. Из ворот с грохотом выезжали гружёные подводы. Возле уличных фонтанов переругивались и гремели вёдрами водовозы. От почтовой станции вверх по Мясницкой неслись, обгоняя, брички и запряжённые в четвёрку кареты. Казённая почтовая тележка тарахтела и прыгала по неровной мостовой.

Ослепительно белой, словно вымытая майским солнцем, кинулась в глаза стена Китай-города.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже