— Это случилось в Тифлисе, когда я ещё служил в нижегородских драгунах, в первую мою ссылку. Я стоял возле бань с двумя моими приятелями татарами. Вдруг проходит грузинка. Я не вижу её лица, но по движениям, походке догадываюсь, что она сделала мне знак рукой. Мы все трое идём за нею, но в баню не входим, потому что была суббота. Выходя, она опять мне делает знак, я следую за нею, но теперь уже один. И вот без вопросов, без просьб, без одного с моей стороны слова она мне просто говорит «да». Я приближаюсь к ней совсем, беру её за руку, тогда она говорит мне, чтобы я поклялся сделать всё, что она велит. Я обещался. Она приводит меня домой, показывает завёрнутый в какую-то ткань труп. «Надо его вынести, бросить в Куру», я решился, но на мосту мне делается дурно. Меня нашли и отнесли на гауптвахту. На всякий случай я всё-таки догадался снять с мёртвого кинжал как доказательство. Мои татары дознались у Геурга [40]
, что он делал этот кинжал одному русскому офицеру. Мы разыскали денщика этого офицера, и он рассказал, что его барин долго ходил по соседству к одной старухе, жившей с дочерью, но дочь вышла замуж, а через неделю этот офицер пропал. Это утвердило меня в моём решении. Я не требовал выполнения условия, это меня оскорбляло, я просто пришёл к ней. О, Константин Карлович, уверяю вас, я в жизни не знал другой такой женщины. В ней кипел, — для всех или для меня только? — целый океан страсти. Тогда я решил — для всех. Дальше вы понимаете: прямо от неё я пошёл к коменданту, привёл с собою моих татар, представил кинжал, снятый с убитого. Вот она, моя проклятая гордыня. Ведь это могло быть и иначе?— Вы это считаете гордостью? — презрительно проронил Данзас.
Лермонтов оживился. Глаза заблистали беспокойным, трепетным блеском.
— Вас это не убеждает? Вот вам другой, но такой же, совершенно такой же пример. Помните, месяц тому назад мы с вами встретили здесь у источника даму. Я подошёл к ней, помните? Это жена Бенкендорфова адъютанта, так, приятная женщина, разумеется, не слишком строга. С ней мой роман был в Кисловодске… Исключительно лишь с целью подразнить, запутать в моей интриге ещё одну даму, в которую я чуть-чуть был влюблён. Ну вот, я повторяю — это очень приятная и даже милая женщина, но я вспомнил, что слышал о ней когда-то в Петербурге. Вы понимаете, любовник у неё царь, муж — жандарм, меня гноят на Кавказе, — словом, судьба давала мне в руки хоть маленький случай отомстить. Но нет, это не было местью. Мне не равняться с царём, но разделался я с ней по-царски. В неё был влюблён один плюгавый юнкеришка. Я наговорил ему кучу всякого романтического вздора, он поверил. Словом — роста он был такого же, как и я, шторы у меня в комнате были опущены, как нужно вести себя, я его научил. Кажется, он остался доволен.
Лермонтов смолк, пытливым взором уставился на Данзаса. У того на лице не дрогнул ни один мускул, прямо смотря в глаза, раздельно и твёрдо он сказал:
— Если бы всё это было правдой, вы знаете, я бы не терпел вас у себя в доме. Но ведь это всё ложь. Вы лжёте на себя. Зачем?
С минуту он смотрел на него с мягким и снисходительным укором. Потом сказал:
— Эх, Лермонтов, что сейчас-то свихнуло вас? Кто обидел?
— Не обидели, Константин Карлович, именно не обидели. Ах, если бы обидели, я знал бы что делать! Но нет, я не слышал даже ни одного слова, которое могло бы задеть, оскорбить моё самолюбие. «У меня было два великих любовника (так и сказала: великих), и этим последним я буду больше гордиться, чем гордилась до сих пор де Мюссе»[41]
. Это она сказала при расставании, Константин Карлович.— Кто она-то? Оммер де Гелль?
— Да, — глухо ответил Лермонтов.
— И вы безумствуете из-за того, что она уехала или уезжает? Что, вы не знали до неё женщин? Что, это последняя благосклонность, которою вас подарили? У вас их будет ещё много, больше, чем нужно. Чем только прельстила вас эта вертлявая, чтобы не сказать больше, француженка?
— Это — единственная женщина, которой я мог бы быть предан, по-настоящему предан, — раздельно и тихо выговорил Лермонтов.
Было в его взгляде, в лице что-то такое, что у Данзаса даже нервный живчик сбежал от угла глаз по щеке.
— Это опасно, Михаил Юрьевич, — тихо проговорил он. — Я достаточно хорошо отношусь к вам, чтобы не встревожиться. Поезжайте-ка, милый, обратно в отряд, поезжайте скорее, пока ещё в этом вам не препятствуют. Я боюсь, что здесь с вами может быть хуже.
Лермонтов, казалось, не слушал. Голова бессильно свисала на грудь, пальцы рассеянно теребили выпушку на панталонах.
— Скажите, Константин Карлович, — вдруг оторвался он от своей задумчивости, — что это значит, что это должно значить, когда женщина, душевно многоопытная, достаточно изведавшая любви и не утомившаяся ею, с тоскою и ненавистью отмахивается от своего прошлого?
— Что это значит? — повторил Данзас, удивляясь его ясному и грустному взору. — Думаю, что это бывает только тогда, когда любовь не только наслаждение, но и обязанность, служба.