Женька успел заметить лишь всполох чёрной диагонали да бледные огоньки пуговиц.
Дружно загрохотали ступени. Руки, ноги, зубы, затылок и некоторые другие части организма директора дружно загремели им в такт. Но скоро звуки заглохли. Прозвучал прощальный аккорд, и тело Василия Васильевича благополучно достигло финиша.
Дно у колодца было.
В третий раз Василий Васильевич стал жертвой заботы о человеке, когда, поправив сбившийся галстук, бодро сказал: «Бывает» – и переступил какой-то очередной порог.
Женька, уже привычный к этой его болезни, подождал, пока Василий Васильевич не освободит проход, и, дождавшись, шагнул за ним.
Шагнул – и чуть не свалился тоже.
Это было что-то вроде школьного кладбища. Скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты и длиннющее чучело ленточного червя, намотанное на катушку от спиннинга. Освещала весь этот ужас поражённая катарактой лампочка, ютящаяся под кладбищенским потолком.
Женька закрыл глаза. Вот и всё, подумал он, облизывая сухие губы. Потом решил, что как-то это не по-советски – встречать смерть, трусливо закрыв глаза.
И тихонечко их открыл.
Скелетов, кажется, поубавилось. А те, что остались, были какие-то дохлые, чуть живые: и косточки уложены кое-как, и вместо оскалов что-то виноватое и незлое; люди и те казались чудовищами по сравнению с ними.
Самым большим по росту был тощий сутуловатый малый с улыбкой деревенского дурачка. Он стоял в деревянной раме, и кости его были раскрашены в разный цвет.
Остальные скелеты были вообще не люди.
Птица, очень похожая на орла, хотя точно попробуй определи, когда от птицы остались одни лишь косточки да жёсткие пучки перьев.
Рыба – Женька в ней признал воблу: точно такие же жалкие обглоданные останки обычно лежали горками среди золотой чешуи в садике на Покровке, где собирались местные любители кваса.
Но и кроме скелетов, здесь было много чего интересного. Насекомые, ящерки, паучки: засушенные, наколотые на булавки, порезанные на ломтики и на дольки, – всё это смотрело со стен, выглядывало из стеклянных коробок, приглашало в свою компанию.
А правил всем этим мёртвым балом маленький сморщенный старичок с маленькими сморщенными глазами.
Василий Васильевич кивнул – то ли Женьке, то ли старичку на портрете, представляя то ли Женьку этому старичку, то ли старичка Женьке:
– Знакомьтесь.
Старичок выглядывал из своей бороды, словно чья-нибудь голова из парилки в бане на Усачёва. Он молчал, и Женька молчал.
– Дарвин, – сказал Василий Васильевич. – Это он обезьяну, – Василий Васильевич кивнул в глубину угла, где сидело что-то сгорбленное и мохнатое с облезлым бутафорским бананом, зажатым в кривой клешне, – превратил в человека. – Василий Васильевич показал на деревянную раму со скелетом деревенского дурачка. – Идёмте.
И снова они пробирались какими-то гулкими переходами, упирались в тёмные тупики, возвращались, топтались на месте, снова шуршала карта и скрипела сухая кожа на подбородке, когда Василий Васильевич, задумавшись, скрёб её своей пятернёй.
Наконец хлопнула последняя дверь. Зажмурившись от яркого света, Женька сделал шаг за директором. Когда он открыл глаза, то первое, что увидел, – стоптанные рыжие башмаки, стоящие на полу у стены.
По Садовой ехал трамвай. Медленно плыли по сторонам дома, медленно облетали деревья в садиках, и медленно, как большие улитки, гуляли над крышами облака и тучки.
За прозрачным стеклом кабины, убаюканный вагонным теплом, дремал вагоновожатый.
Он дремал, трамвай ему не мешал, ехал себе и ехал по наезженной колее маршрута; вагон был пустой и сонный; на остановках, когда хлюпала резина дверей, люди тихо входили и выходили: без песен, без мордобоя, что бывают в дни больших праздников и в весёлые часы пик.
У выхода, в глубине вагона, чах над медью старик-кондуктор. По паспорту он был Николаем Дмитриевичем, но иначе как просто Дмитрич его в народе не называли.
Дмитрич сидел, скучая. Молчал, отрывал билетики, сонно выкрикивал остановки, опять отрывал билетики, опять сидел и молчал. И так – от кольца до кольца.
На кольце выпивал он чаю – всегда покрепче и обязательно с колотым сахарком. Для этого держал он при себе щипчики в футляре из-под вторых очков.
Где-то за Апраксиным, у Сенной, трамвай тряхнуло, впрочем привычно, и Дмитрич, тоже привычно, погладил свой кошель с медяками. В вагоне всё было тихо. Дмитрич поднял глаза, пробежал взглядом по пассажирам и вздрогнул, словно увидел лешего.
Чуть ли не перед ним, напротив, нога на ногу, как ни в чём не бывало у окна сидел БЕЗБИЛЕТНЫЙ.
Дмитричу стало жарко. Старею, подумал он и вытер вспотевший лоб.
Такого с ним ещё не бывало. Двадцать лет служил на маршруте, а безбилетных не допускал ни разу. И не допустит, пока стоит советская власть.
Он набрал в себя трамвайного воздуха и сказал, приподнимаясь на локте:
– Гражданин! Который расселись! А платить, я извиняюсь, кто будет?
– Пушкин, – ответил тот, даже не повернувшись.