Урожденной крестьянке, унаследовавшей открытую эмоциональность и крепкую людей физического труда, было невдомек, что под внешней блеклостью и вялостью Йохима пульсирует как муравейник под слоем палой листвы, мощная, своеобразная энергия.
В нем рано проявилась мечтательность, верней, умение переселяться в другую реальностью, которую он для себя начал выдумывать с тех пор, как только ощутил себя элементом бытия и тут же почувствовал его, этого данного в ощущениях мира, недостаточность.
Очевидно, жажда гармонии и совершенства была заложена в душе Йохима изначально, по закону кармической вендетты, дойдя неоплаченным счетом от какого-то былого воплощения. Чем провинился перед Гармонией тот, канувший в Лету неведомый штрафник, как глумился и истреблял красоту? Может это он в пылу горячей схватки саданул тяжелой секирой по каррарскому мрамору, предоставив возможность грядущим эстетам любоваться искалеченной богиней любви или буйствовал в застенках инквизиции, похрустывая испанским сапогом на голени черноглазой ведьмы? А может, хохотнув с матерком, рванул динамит под знаменитым российским Храмом? Неведомо.
Ясно только, что чувство личной ответственности за всякое нарушение гармонии томило Йохима-Готтлиба предопределяло преувеличенное представление Йохима о собственной физической некрасивости. Ребенок, еще не способный осознать, что почерк судьбы неизменен, пытался сгладить интуитивно ощущаемое несоответствие между худосочной тщедушностью своего тела и цветением летнего сада. Он украшал себя лентами от конфетных коробок, перьями и блестками, не помышляя даже, как предполагала бабушка, изображать индейца. Он просто хотел быть на равных со всем ошеломляюще совершенным порождением летней земли - от размашистых бойких кустов бузины, светящихся алыми гроздьями, до кружевных листьев петрушки, затейливо вырезанных чьими-то крошечными неземными ножницами. Цветы он не рвал, а если находил сломанные и увядающие, то торжественно захоранивал под кустами шиповника, позаботясь о надгробии из придорожного гравия. Странное занятие для мальчика.
Правда, он любил рисовать, но тоже как-то странно. Кипы листов, целые альбомы представляли собой черновики. В центре каждого, практически чистого листа была запечатлена попытка нарисовать лицо, чем-то, по мнению автора, неудавшаяся. Как правило, дело не шло далее носа, именно он давался очень трудно, реже доходило до плавной линии овала, завершающего построение. Но и овалы были брошены, жирно исчерканные нервной, торопливой рукой. Крошечный, величиной с десяти шиллинговую монету, карандашный вензелек, загубленный недовольством рисовальщика и - новый лист, новая попытка. Он напряженно водил карандашом, стараясь не упустить момент победы - мгновенного ощущения той самой, единственно прекрасной драгоценности - дивного лица, должного воссиять в самом центре девственно-белого пространства. Йохим охотился за тем, что было почти не возможно уловить, запечатлеть и тем более - пометить ярлыком. Он выслеживал Красоту.
Как только мальчик научился читать, а произошло это довольно поздно годам к семи, зато быстро, без долгого штудирования азбуки, он, минуя начальный детский интерес к простейшим байкам и стишкам о зверюшках, сразу пристрастился к волшебным сказкам. Притихнув под оранжевой лампой, он бесконечно перечитывал одни и те же истории мудрых сказочников - братьев Гримм, Гауфа, Андерсена, ожидал, что в словах откроется нечто новое, недосказанное раньше. Но самое главное, нужное ему, так и не прояснялось. Редко кто из сказочников удосуживался объяснить, что такое "невиданная красота", "прекрасная, как ясный день", отговариваясь общими определениями "такой и во всем свете не сыщешь" или "так хороша, что молва о ней разносилась по всему королевству". Более чем противостояние Добра и Зла, Йохима волновало соперничество Совершенства и Уродства, завершавшееся попранием последнего. Во всяком случае, именно сказки были для него единственным доказательством всесилия Красоты, ее царственного могущества.
2.
13 мая 1954 года тринадцатилетнему Йохиму Красота была явлена ему воочию, во плоти и крови, подкрепленная мощной оркестровкой сияющего вечернего утра. Она сразу узнал ее - ошибиться было невозможно.