Ощущение чего-то значительно, жизненно-важного, что надо было немедля осмыслить и запомнить, сковало Остапа торжественным благоговением. Его единственная женщина, суженая, мать его будущих детей, живая синеглазая красавица с тонкой жилкой, пульсирующей на виске с влажными полукружьями под рукавами шелковой блузки, с ее пахнущим земляничным мылом затылком, белыми носочками и поджившей коричневой ссадиной на круглом колене — вся она — радость и счастье, парила над цветущим полем в сияющем ореоле летнего вечера.
И редкие молодые сосенки, застывшие подле в торжественном карауле, и тяжелые желтоватые волжские воды, мягко обтекающие песчаный берег и рубиновый закат, разлившийся на пол горизонта, и родной город на том берегу, казавшийся отсюда игрушечным — были единой целостной, мудрой и прекрасной Вселенной, центром которого была Она.
Наконец Виктория, замотав травинкой кончики стебельков, водрузила на голову тяжелый вихрастый венок, отряхнула «гороховый» подол и подняла на Остапа смеющиеся, победно сияющие глаза. Заглянув в эту родную, счастливую синеву, он почувствовал резкий внезапный толчок, который уже ощутил однажды, целуя полковое знамя. Слова присяги звучали торжественно, духовой оркестр играл гимн, кумачовый шелк, поднесенный к губам пахнул утюгом, пионерским галстуком, мамой, Родиной. В горле застрял ком, грудь распирали любовь и жалость, требующие немедля, сию же минуту, принять в жертву этой громадной любви, этой великой, святой жалости, всю свою жизнь, всю свою кровь до последней капли. До самой последней капли…
Издевательские домыслы наблюдателей из-за бугра о способах размножения homo sovetikusa, изжившего, якобы, всякие физиологические потребности под прессингом тотальной идеологии, были не так уж безосновательны — все личное, частное, персонально-человеческое было здесь не в чести. Но лучшие представители этой новой человеческой породы, вскормленные не реальностью, а прекраснодушным мифом о ней, несли в себе столь высокий душевный настрой, столь веские представления о гражданственности и патриотизме, что все свое, телесно-житейское, отнюдь не атрофированное, сублимировали во внеличностном, глобальном. Они не только «как невесту Родину любили», но и любили своих невест, как могли любить только самое святое и важное — единственное в мире социалистическое Отечество.
Во всяком случае двадцатилетний комсомолец, отличник боевой подготовки, красавец и спортсмен, Остап Гульба прильнул к телу Виктории так страстно и пылко, с таким восторгом преклонения и жаждой самопожертвования, которые отличали издревле лишь идеальных романтических героев самого высокого качества.
3
По-другому чувствовать он не умел, его не научили. Не научили и быть циником, пустобрехом, легковесным, равнодушным, сомневающимся.
В этом смысле Остапу еще предстояло пройти жестокую школу, многое узнать и со многим распрощаться. Все последующие месяцы, годы, все страшное и громадное, обыденное и невероятное, названное Войной, Остапу забыть было бы проще, чем тот заволжский вечер, будто вытравленный в памяти каленым железом. Но делать этого он не собирался. Напротив, многократно перебирая события этих лет, осмысливая заново каждую мелочь, он наконец-то понял, что же в сущности произошло, какая дьявольская сила закрутила пружину сюжета, превратившего коммуниста, лейтенанта Красной Армии в гражданина Французской республики Остина Брауна, имеющего большой вес в деловых кругах, полномочия и статус non grata в тех сферах, тайны которых открываются лишь в фантастических домыслах криминальных романов. Сила эта, позже названная «культом личности», а еще позже — репрессивным тоталитаризмом, в дни Отечественной войны воплощалась в образе «отца народов», любимого вождя, чей особый, волнующий голос несущийся из трескучих наушников полевого радио, призывал их — рядовых и командиров, солдат и офицеров — стоять до конца, «до последней капли крови». Сколько же этих капель, ведер, галлонов, цистерн теплой человеческой крови было пролито тогда за победу, идущими на смерть с его именем на устах?
По завершению войны была названа цифра — восемь миллионов погибших, в шестидесятые годы мир содрогнулся, узнав о двадцати миллионах и лишь в девяностые, семидесятилетнему Остину Брауну будет дана возможность узнать правду — более тридцати пяти миллионов жизней унесла у его Родины та война. Море крови в самом буквальном, ужасающе-достоверном смысле. Сколько же из них, из тридцати пяти миллионов, рассталось с жизнью зазря, стало жертвами даже не глобально-исторических просчетов, а просто — «неоправданными потерями», теми, чьей жизнью распорядились бездушные нелюди, забывшие истинную цену людской крови?
Мысль о том, что Родина жила и воевала не совсем так, как представлялась ему, впервые пришла Остапу уже в конце войны.