Скажем иначе: русский патриотизм валяется на дороге, и большевики четверть века попирают его ногами. Кто его подымет, тот и выиграет войну. Вы подымете – вы выиграете; Сталин подымет – он выиграет. В конце концов Розенберг заявляет, что у них есть фюрер, который определяет политический план войны, и что ему, Розенбергу, пока этот план неизвестен. Я принимаю это за простую отговорку. Между тем, как это ни парадоксально, потом оказывается, что это правда (я выясню это только через два месяца в последнем разговоре с Лейббрандтом, который объяснит мне, почему меня вызвали и почему со мной разговаривают).
Дело в том, что в этот момент, в середине июня, и Розенберг, и Лейббрандт вполне допускают, что после начала войны, может быть, придется создать антибольшевистское русское правительство. Никаких русских для этого они не видели. То ли в результате моей финской акции, то ли по отзыву Маннергейма, они приходят к моей кандидатуре и меня спешно вызывают, чтобы на меня посмотреть и меня взвесить. Но через несколько дней начинается война, и Розенберг получает давно предрешенное назначение – министр оккупированных на Востоке территорий, и Лейббрандт – его первый заместитель.
В первый же раз, как Розенберг приходит к Гитлеру за директивами, он говорит: „Мой фюрер, есть два способа управлять областями, занимаемыми на Востоке, первый – при помощи немецкой администрации, гауляйтеров; второй – создать русское антибольшевистское правительство, которое было бы и центром притяжения антибольшевистских сил в России“. Гитлер его перебивает: „Ни о каком русском правительстве не может быть и речи; Россия будет немецкой колонией и будет управляться немцами“. После этого Розенберг больше ко мне не испытывает ни малейшего интереса и больше меня не принимает».
Через несколько дней началась война с Россией. 22 июня выйдя из отеля, Бажанов понял это по лицам людей, читавших газеты. А еще через месяц он снова оказался в ведомстве Риббентропа:
«Через месяц меня неожиданно принимает Лейббрандт. Он уже ведет все министерство, в приемной куча гауляйтеров в генеральских мундирах. Он меня спрашивает, упорствую ли я в своих прогнозах в свете событий – немецкая армия победоносно идет вперед, пленные исчисляются миллионами. Я отвечаю, что совершенно уверен в поражении Германии; политический план войны бессмысленный; сейчас уже все ясно – Россию хотят превратить в колонию, пресса трактует русских как унтерменшей, пленных морят голодом. Разговор кончается ничем…
Еще месяц я провожу в каком-то почетном плену. Вдруг меня вызывает Лейббрандт. Он опять меня спрашивает: немецкая армия быстро идет вперед от победы к победе, пленных уже несколько миллионов, население встречает немцев колокольным звоном, настаиваю ли я на своих прогнозах. Я отвечаю, что больше чем когда бы то ни было. Население встречает колокольным звоном, солдаты сдаются; но через два-три месяца по всей России станет известно, что пленных вы морите голодом, что население рассматриваете как скот. Тогда перестанут сдаваться, станут драться, а население – стрелять вам в спину. И тогда война пойдет иначе. Лейббрандт сообщает мне, что он меня вызвал, чтобы предложить мне руководить политической работой среди пленных – я эту работу с таким успехом проводил в Финляндии. Я наотрез отказываюсь. О какой политической работе может идти речь? Что может сказать пленным тот, кто придет к ним? Что немцы хотят превратить Россию в колонию и русских – в рабов и что этому надо помогать? Да пленные пошлют такого агитатора к… и будут правы. Лейббрандт наконец теряет терпение: „Вы, в конце концов, бесштатный эмигрант, а разговариваете как посол великой державы“. – „Я и есть представитель великой державы – русского народа; так как я – единственный русский, с которым ваше правительство разговаривает, моя обязанность вам все это сказать“. Лейббрандт говорит: „Мы можем вас расстрелять, или послать на дороги колоть камни, или заставить проводить нашу политику“. – „Доктор Лейббрандт, вы ошибаетесь. Вы действительно можете меня расстрелять или послать в лагерь колоть камни, но заставить меня проводить вашу политику вы не можете“. Реакция Лейббрандта неожиданна. Он подымается и жмет мне руку: „Мы потому с вами и разговариваем, что считаем вас настоящим человеком“.