Обер-ефрейтор только что пришел к мысли, что пленный не сможет дальше идти. Оставалось пристрелить его, что не раз уже приходилось делать в пути. Подскочив, Марийка помешала обер-ефрейчору окончательно решить участь пленного. Обер-ефрейтор взглянул на Марийку — и оторопел от изумления: перед ним стояла молоденькая русская фрау, настоящая красавица… Она была в рыжеватой плюшевой одежке, расстегнутой на груди, с открытой, по-русски, гладко причесанной головой и в цветном полушалке, сброшенном на шею. Легкая и порывистая, она не просила, а требовала, будто знала, что ей, красавице, все будет прощено, и требовала с такой бесстрашной решимостью и страстью, что от нее нельзя было оторвать взгляда. Экое чудо уродилось в такой глуши! Безотчетно подчиняясь желанию тоже блеснуть перед Марийкой своим молодечеством, обер-ефрейтор выпрямился и поправил волнистый, но обвисший и запыленный чуб. Поняв наконец, чего требует от него русская красавица, он спросил, отчетливо разделяя слова:
— Кто есть он?
— Муж! Мой муж! — не думая, горячо выпалила Марийка.
Лозневой повернул грязную голову влево и несколько секунд держал на Марийке рассеянный, опустошенный взгляд. И вдруг, поняв, видно, что готовит ему судьба, начал судорожно дергаться в сторону Марийки, загребая рукой дорожную пыль.
— Муж! Муж! — продолжала кричать Марийка, по казывая то на пленного, то на себя. — Мой! Понял? Мой!
— Aha! — понял наконец немец.
— Мой он, мой!
— Есть это об-ман? — вспомнив о своем долге, подозрительно сказал обер-ефрейтор. — Найн?
— Мой он, мой!
Вокруг вновь собрались колхозницы. Они переглядывались, ничего не понимая. Марийка обернулась к ним, крикнула:
— Вот они скажут! Мой он, муж!
Все бабы заговорили наперебой:
— Муж! Ее муж!
— Правду сказала!
— Здешний он, ее!
Обер-ефрейтор почти не отрывал взгляда от Марийки. "Романтично! подумал он. — Ее муж — в моей власти. Вот убью его — и она несчастна, отпущу — и она счастлива на всю жизнь". С каждой секундой у обер-ефрейтора росло желание тоже казаться перед Марийкой красивым — не только внешностью, но и душой, и вдруг, охваченный этим желанием, он неожиданно для себя решил сделать приятное этой русской красавице. Улыбаясь, он указал на пленного, а затем махнул на центр деревни.
— На! — сказал он весело. — Твой! На!
Но тут же он увидел, что многие женщины, стоявшие вокруг красавицы, держат в руках узелки и свертки с разной снедью. И обер-ефрейтор, уже забывая о своих рыцарских чувствах и считая, что за пленного должна быть все же получена какая-то мзда, начал показывать на свертки и узелки, тыкать себе в грудь:
— Яйка! Масло! Дай! Шпек — дай!
— Отдай, бабы! — распорядилась Макариха.
Колхозницы начали отдавать обер-ефрейтору свою снедь. Как из-под земли вдруг выросли остальные конвойные. Перекидываясь словами, они начали рассматривать караваи и пироги, трогать пальцами масло, перебирать в кошелках яйца.
— Да хорошие, хорошие! — успокоила их Марийка.
— Совсем свежие! — подтвердила Лукерья Бояркина. — Хоть на солнце вон погляди!
Обер-ефрейтор, услышав о солнце, оторвался от кошелки с яйцами, взглянул на запад. Солнце опустилось совсем низко над дальним урочищем. Всюду начинали меркнуть светлые дневные краски. Выпрямляясь, он сказал быстро:
— Wir mussen gehen. Es ist Zeit![6]
Конвойные похватали все, что принесли бабы, и пошли на свои места. Обер-ефрейтор махнул рукой на Лозневого, который все еще сидел на земле.
— На! На! — сказал он и шельмовато подмигнул Марийке. — Муж! На!
Грязно улыбнувшись, он пояснил своим друзьям:
— Oh, ich verstehe! Eine so reizende Frau braucht einen Mann, um ihre Schonheit zu erhalten.[7]
Колонна двинулась из деревни.
IV
Лозневой кое-как добрался до лопуховского дома и в изнеможении опустился на крыльцо. Марийка заскочила в дом, а спустя немного оттуда выбежала вся семья. Лозневой лежал на ступеньках, беспомощно поджимая грязные ноги.
— Неужто он? — с изумлением спросил Ерофей Кузьмич.
— Да он же, он! — зашептала Марийка.
— И верно ведь, а? Дай воды!
Лозневой с трудом поднялся на колени. Ловя струю воды в пригоршни, он медленно обмыл лицо, прополоскал рот и, в свою очередь, осмотрел лопуховскую семью.
— Зуб выбили, — пояснил он, — вот!
— Зубы — что! — дохнув всей грудью, заметил Ерофей Кузьмич и присел на крыльцо, считая, что пора начать и кое-какие расспросы. — Как это все… а?
Марийка подала Лозневому расшитое на концах полотенце. Он неторопливо вытер руки, лицо и согласился:
— Да, зубы — ничего! Вот как не погиб, а? Чудо! Всех командиров и комиссаров! Всех!
— Выдали?
— А что там выдавать? Как выстроили, так и видно всех. Кто с длинными волосами — выходи! Что делали, а? Тут же! А я, как на счастье, постригся у вас тогда…
— А одежда-то… чья же?
— Да это… — Лозневой смущенно осмотрел себя и вспомнил, в какой щегольской, ловко подогнанной форме три дня назад всходил на крыльцо лопуховского дома. — Ну, ничего, отец, не сделаешь! Хочешь жить — на все пойдешь…
— Это конешно…
— Ну вот… Да все короткое только!
— Как же это, а? — повторил Ерофей Кузьмич.