С иронией смотрел творец на перепалку в стане недоброжелателей. Достал из широких штанин фляжку и отпил глоток, крякнув так, что плавающий поблизости селезень заволновался.
— Вот-вот, залей-то глаза с утра — красоту и увидишь, — вконец осерчала Мудрена. — Щас я тебя коромыслом, чтобы не позорил на всю деревню. Выйди из лужи!
— Будет тебе, Мудрена, — с некоторым одобрением успокаивала ее Шлычиха, но не удержалась и высказала свое отношение к искусству. — Ты бы, Николай Нидвораевич, коврики рисовал, патреты. Все какие-никакие деньги. Поехал бы в райцентер, сел бы на базаре, глядишь, и нашелся бы какой дурак — купил бы товар. А то утей рисуешь. Какой прок от нарисованных утей? Кто их купит, нарисованных, когда людям жрать, прости, Господи, нечего?
— В райцентер, — пробурчал Николай Нидвораевич, — коврики… Эх, бабы, бабы.
Тощая супруга заголосила, запричитала, как по покойнику:
— И за что мне такое наказание? У всех мужики, как мужики, а этот… Всю душу мою вымотал…
И так распалила себя, что, подняв с земли камень, швырнула его в Николая Нидвораевича.
Русская женщина все может. И коня она на скаку остановит, и в горящую избу войдет. Единственно, чего она, слава богу, не может, так это камни кидать. Случился большой недолет. Камень, к неудовольствию бабки Шлычихи, лишь переполошил ее тощих уток. Тогда, взявши наперевес кленовое коромысло и сбросивши с ног тапки, Мудрена решительно вошла в лужу.
Побоищем завершился бы в общем-то мирный диспут о красоте, искусстве и пользе от занятий, если бы в просвете Овражного переулка со стороны Бабаева бора не показалось нечто странное.
Божья коровка размером с микроавтобус.
Но первым из новостаровцев увидел жука Дюбель.
Только размахнулся он, чтобы совковой лопатой выбросить мусор на проезжую часть улицы, — выкатывает чудо. Он так и застыл, выпучив глаза от изумления. Статуя сталевара у доменной печи. Прекомичная статуя.
Было, отчего рот-то раскрыть.
Жужжит по ухабистому переулку непонятно что, а сзади на всю ширину дороги расцветает земляничная поляна. Прямая линия из ромашек делит ее надвое. На перекрестке — ромашковая зебра.
Идрит твою бабушку! Новостаровские собаки с ума посходили.
Мало того, вдруг из этого черт-те что выглядывает сосед Охломоныч и вежливо здоровается.
Хотел ему Дюбель ответить, а нижняя челюсть отвисла и не шевелится. Заклинило.
— А вот и моя халупа, — сказал Охломоныч, стесняясь перед внутренним голосом унылого вида собственного жилища.
Это была уродина, сложенная на скорую руку из кряжистых березовых бревен лет сто, а может быть, и более тому назад. Впрочем, сложенная прочно. Крыша дома крыта наполовину растрескавшимся шифером, наполовину — ржавым железом, сарай же — посеревшей от дождей соломой. Со стороны огорода дом подперт столбами. Будто инвалид, опирающийся на костыли. Бочка для дождевой воды, как шляпа для подаяний. Все облезло, обшаркано, замызгано, растрескано. Хорошо еще плетень да ограда огуречника перевиты хмелем.
«Красивое место», — сказала посторонняя душа и надолго замолчала.
Место, если не брать во внимание человеческие жилища, в самом деле, было замечательное. С бугра, на котором из последних сил стоял дом Охломоныча, в просвете переулка открывался простор озера Глубокого с опрокинутым в его воды небом. С левого берега над белым, как снег, песком дюн темнела стена реликтового соснового бора. Там, где озеро переходило в небо, синела пирамида Плохой сопки. Над простором, не ограниченным горизонтом, как письма, сброшенные с самолета, кружили чайки.
Сама же Новостаровка выглядела ужасно. Даже у самого веселого человека при виде этого разора непременно бы испортилось настроение. Редкие, неухоженные дома, словно стесняясь своего убожества, торчали меж развалин.
Да, вот так придет человек в красивейшее место и думает с восторгом: заживу здесь, как в раю! И первым делом возводит памятник цивилизации — сколоченный из горбыля сортир. Затем старательно топчет колесами цветочные поляны, разводит густую, липкую грязь, рубит все, что можно срубить, и строит среди этой грязи временное жилище, в котором предстоит родиться и умереть нескольким поколениям.
— Дыра, — как бы извиняясь, сказал Охломоныч. — Раньше маленько получше было. А как народ разбежался, все и начало трескаться да расползаться. Живем, как тараканы. Дыра дырой.
«Ничего, — утешил его внутренний голос, — мы твою дыру приведем в соответствие с пейзажем. Где будем новый дом ставить?»
— А на месте старого нельзя? — забеспокоился Охломоныч. — Уж больно здесь место видное.
Для деревенского человека переезд через улицу и то трагедия. Деревенский человек, как дикое дерево, связан с землей: пересади — и засохнет.
«Это проще — на месте старого. В нем сырья — на несколько Новостаровок хватит. Идем, Охломоныч, и все, что дорого сердцу как память, из дому вынесем, — успокоил его голос и то ли пошутил, то ли нет: — Особо присмотри, чтобы ничего живого не осталось. А то построим дом, а он возьми да ускачи в лес».
— Да ничего живого, кроме мух, давно там нет. Пес и тот, шалава такая, сбежал.