Читаем Белая голубка Кордовы полностью

Приятель Игоря из «Ленконцерта» — Антонио Гомес (сын того легендарного оружейника Фернандо Гомеса, который всю войну сражался в отряде партизана Медведева, а потом до смерти лудил и паял кастрюли в будочке на рынке, дожидаясь кончины ненавистного Франко — но не дождался) — Антонио рассказывал, как недавно читал стихи Гарсиа Лорки на учительской конференции в Аничковом дворце. Читал сначала по-испански, потом по-русски… Звучные испанские строфы Лорки должны были опьянять аудиторию неповторимой музыкой, русские — погружать ее в бездну мятежного смысла…

— Великие стихи, да… «Баллада о неверной жене», — рассказывал он, уже пьяненький и огорченный, но по сценической привычке, трубно-звучный: — «А бедра ее метались, как пойманные форели… меня несла этой ночью атласная кобылица!»… На надрыве читаю, непрерывным таким р-рокотом… ну, ясно же: Лор-р-рка! После концерта в гримуборную вваливается целая делегация училок. Ну, думаю, сейчас заставят афишки подписывать. А они: «Как вы смели перед учителями советских школ читать эту срамотищу, эту порнографию?!» Я стою, полуодетый, бабочка на шее болтается… чуть не плачу. Стою и лепечу: «Это же Лорка… Лорка…» — «Вот эту бесстыжую Лорку надо за проституцию упечь известно куда!».


Но очень скоро общее веселье начинало Захара тяготить. В невнятном гомоне беспорядочного разговора он опять улавливал тот самый скучный шумок общего, от которого ему всегда хотелось отвернуться, ускользнуть. Он показывал Андрюше бровями, что пора их всех сворачивать. Но Андрюша глазами ему отвечал: «Да ладно тебе, весело же, пусть треплются…» Тот, наоборот, обожал всю эту богему, колготню вокруг, и заслушивался, и хохотал, в десятый раз с хлопотливым удовольствием ставя на электрическую плитку мятый медный чайник… От гостей, правда, была и практическая польза: они притаскивали пышки — их пекли где-то на Желябова, неподалеку от Детского мира, посыпали тут же сахарной пудрой и опускали в бумажный пакет. А если кто догадливый утеплял пакет шарфом или шапкой, то пышки являлись к чаю еще горячими…

Раза три-четыре грандиозные вечеринки устраивала в родительской квартире Людка Минчина. Но тут уж должно было слишком многое сойтись: чтобы отец с матерью и теткой уехали на его персональную выставку в Третьяковке, а Ирина легла в стационар подлечить сердце, — и вовремя, и правильно: ее слабое сердце не выдержало бы тех страшных картин, которые разворачивались в комнатах, коридорах, на кухне и в ванной комнате квартиры народного художника РСФСР, лауреата Ленинской премии С. И. Минчина.

Если же в пьянке принимали участие диссиденты, то скандала и побоища, как ни старайся, было не избежать. Те, что явились однажды к Людке (кто?! — вопила она потом, лично отмывая раковину и унитаз, — кто их привел?!) были супругами и величали друг друга по имени-отчеству, она его — Владислав Никитич, он ее — Алевтина Марковна (в отличие от демократической Москвы чопорный Ленинград всегда обожал формальности).

В начале застолья эксцентричная, но еще вменяемая Алевтина Марковна, которую не раз таскали в Большой дом на беседы, проклинала трусость нынешней мрази, всех этих жалких конформистов, готовых жрать подачки властей и лизать отравленный мед с руки Гебухи… Ее слушали вполуха; время уже было не то, записываться в пикеты не торопились, все больше искали иностранных дипломатов — картинку продать, завязать знакомство на будущее, — да стремились участвовать в квартирных выставках.

Когда все перепились, только ленивый не запирался с Алевтиной Марковной в ванной. Вывалившись оттуда в полном беспорядке, она кричала: «Владислав Никитич, простите меня, я — курва, я — скотская женщина!».

Супруг отвечал ей: «Что вы, Алевтина Марковна, какой мещанский вздор. Главное, что ваша высокая душа мне принадлежит безраздельно…».

Потом кто-то навалился грудью на составленный столик «чипендейл», тот разъехался, и в ущелье под ужасающий Людкин вопль рухнул кузнецовский и мейсенский фарфор…

Андрюша, который плохо держал выпивку, мирно уснул в девичьей кровати Людки, а Захар пошел бродить по квартире, заперся в кабинете Степана Ильича, налил себе из запасов хозяина сухого красного, уселся в его глубокое, еще дедовское кресло напротив огромной, искусно выполненой карты Венеции на стене, и застыл, разглядывая в свете настольной лампы дворцы, мосты, извилистую ленту Гранд Канала. Он был уверен, что оказавшись когда-нибудь в Венеции, мысленно представит эту старинную карту и пойдет, пойдет в сторону Академии, поднимется на этот мост… И остановится на нем, и постоит, глядя, как снуют по Гранд Каналу катера и гондолы…


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже