Учитель физики по прозвищу «Пэ-Пэ» — «Пьяный Петя», спустя минут пять после начала урока начинал то и дело отлучаться в смежную лабораторную комнату, возвращаясь все более оживленным и благодушным. И минут за десять до конца урока выносил оттуда балалайку, на которой — просветленный, вдохновенный, — исполнял неверной рукою «Светит месяц» и «Риориту»…
Преподаватель географии в случае невыученного урока требовал ответа лишь на один вопрос — как называется местечко, где осадков за день выпадает больше, чем за год в Питере. И хотя представить себе эту гиблую дыру было в принципе невозможно, нерадивый ученик, с облегчением вздохнув, отчеканивал: — Чирапунджа! — не имея ни малейшего понятия — что это такое, где находится, зачем необходимо это знать.
(Таинственное это
Учитель математики Носаныч (Ной Александрович), контуженный инвалид войны, приходил в неожиданную голосистую ярость, когда ловил учеников на списывании, подсказках, со шпаргалкой, каллиграфически написанной на запястье или на шелковистом девичьем бедре… Рванув рубаху у ворота, багровел и кричал тягучим тенором: «Иди-ите-е! Идите к Антонине Силантьевне! Берите у нее ржавый топор! Руби-ите меня! Пейте мою учительскую кровь! Соси-ите-е! Сосите по ка-апле!!!»
2
Оба они, и Захар, и Андрюша, тяжело пережили первую питерскую зиму. Особенно Андрюша: он жил в интернате, мерз, беспрестанно болел ангинами и в первые месяцы очень хотел вернуться домой, к Бабане. Угнетали не столько холода и пронзительная какая-то сырость, сколько вечная темень. Ночь, ночь стояла стеной, клубилась туманом, врывалась в полупустой, желтый изнутри, трамвай, обтекаемой мордой своей похожий на французскую булку по 7 копеек. И внутри вагона пахло слякотью, железистой смазкой, мазутом. Под ногами хлюпала грязная резина, и когда трамвай швыряло на поворотах, железный скрежет добавлял в эту вечную ночь свой пуд сумрачной тоски.
Автобусы и трамваи различались по огонькам — во лбу трамвая горели два огонька, у автобуса — три. Приходилось выучивать: белый и голубой — 12-й номер трамвая, два красных — пятерка… Издали было видно, что это идет 32-й с Охты. А 33-й шел от академии, по набережной и мосту лейтенанта Шмидта.
Город казался Захару чужим и хмурым, и люди были всё невеселые, странные, скупые. Все покупали поштучно. Отстоит тетка два часа в очереди, купит два огурца — огромных, никчемных, полуметровых, или три зеленых помидора. После веселых и пестрых винницких рынков все это диким казалось, убогим. И говорили питерцы на каком-то высушенном чопорном языке, многие нормальные
Питерцы настолько консервативны, как-то заметил при тетке Захар, что не меняют трусов. На что та моментально отозвалась: «Нет, меняют, когда истреплются», — будто сама себя ленинградкой не считала.
В ноябре он охмурил в трамвае юную повариху Маринку из столовой Генерального штаба, что под Аркой на Дворцовой площади. Была эта Маринка веснушчатой хохотушкой, в нимбе золотых дрожащих кудряшек, вся в возникающих и гаснущих ямочках и складочках, на которые можно было смотреть бесконечно, как на тающие круги в тихой воде. Очень интересовалась — как это художникам не совестно рисовать голых женщин… Словом, дурища была отчаянная. Но шепнула пару слов охраннику, суровому старичку в кургузом пиджаке, и к часу дня в любую погоду тот пускал ребят в столовую низшего персонала. Очень их поддержали в эту первую зиму штабные обеды.
Дело в том, что Жука готовить не привыкла и не любила. Коммунальную кухню в их квартире ненавидела, столовалась, где придется — больше всего любила пирожковую «Штолле» на Васильевском, и домой приносила оттуда с десяток пирожков по 12 копеек, с рисом, с яйцами — действительно вкусных. Появление племянника ничуть не стимулировало ее домохозяйственные интересы: хочешь жрать, возьми в холодильнике булку с маслом.