— Понимаю, все понимаю: альтернативные устремления плоти, древние пастушьи традиции великих греков, туманные восторги однополого влечения… Одного не смогу понять никогда: как можно променять сладостный сосуд любви на чью-то грязную жопу.
Людка, шмыгая вокруг стола, наполнила две тарелки всеми закусками сразу, поставила перед ребятами, и те сосредоточенно принялись наворачивать, усиленными темпами продвигаясь к горячему. Тут ничего нельзя было пропустить — Ирина Игнатьевна готовила фантастически — и взять, к примеру, соленый груздь, не подцепив заодно фарфоровым ковшиком маринованных опят, — был грех непростительный. К тому же, обоих не очень интересовала всегда модная тема гомосексуализма, как и вообще любая патология.
К десерту у Минчиных, помимо Ирининых пирогов с ревенем и черникой, всегда подавали фирменные пирожные из «Норда»: желтоватый хрустящий конус, заполненный неуправляемым, с обоих концов выползающим, сливочным кремом, «картошку», фруктовые корзинки, и главное, «пти фюр» — крошечные шоколадные кирпичики. Людка называла их «птифюрчиками» и всегда пододвигала блюдо к Андрюше — в память о первом визите, когда, отчаянный сладкоежка, он в одиночку умял чуть не всю коробку, не поднимая глаз на гостей. Те косились, но — люди интеллигентные — молчали. Понимали: мальчик из провинции.
А коллекционер-сексопатолог от пикантных тем перешел к давней выставке Альтмана, в начале семидесятых. Интересно, шепнул Андрюша, он и Альтмана лечил?
— …эта выставка стала возможной только по одной причине, — заметил Степан Ильич, — Альтман Ленина рисовал, то есть был неприкосновенен. Пускали «паровозом» с десяток лукичей, а там уж можно было и на кое-что другое поглядеть…
— Совершенно верно, — подхватил коллекционер. — Тем не менее, выставку час не открывали, собралась толпа, кто-то выкрикнул: «Абстракционизм в России умер!» — и сразу из толпы в ответ: «Не умер, а убит!». А поверх толпы грозное: «Я знаю, кто это сказал!»… Да, это были времена, доложу вам. У Альтмана я потом подписал каталог выставки. Сам он бьи смешным и трогательным: такая маленькая обезьянка в коричневом костюме, с платочком на шее, весь не отсюда…
У коллекционера был необыкновенного тембра голос — одновременно мягкий и властный, негромкий, но слышный поверх любого разговора. Убедительнейший голос.
Людка шепнула Захару, что Босота — оказывается, у этого великана была такая вот смешная бродяжья фамилия, — купил у папы сразу несколько офортов. И этот вечер, он, конечно, как бы и Пасха, но и
— Эй, па-апа! — и пальцем погрозила отцу с другого конца стола, делая страшные глаза…
…Уже заполночь Захар с Андрюшей вышли от Минчиных, и выяснилось, что к вечеру страшно похолодало; они шли по колено в свистящей и треплющей брюки поземке, а когда добрели до моста, оказалось, что тот развели.
— Куда деваться? — морщась от колючего ветра, спросил Андрюша. — А пошли в собор! Там сейчас тепло, надышали. Вот Бабаня была бы довольна! Пошли, я свечку за нее поставлю…
И всю Пасхальную ночь они простояли на ногах меж старух, то и дело задирая головы на знаменитый купол Троицкого собора, со строгими статуями святых работы Шубина.
На рассвете Андрюша христосовался со старушками, называл их всех «бабанями» и был просветлен и возвышен. И назад они шли через кладбище лавры, мимо склепа со славнейшей русской могилой, так просто поименованной: «Здесь лежит Суворов»…
И уже немыслимо было представить, что тот разговор утром, на террасе, мог повернуть совсем в другую сторону, что дядю Сёму мог не впечатлить своими рассказами «дорогой клиент», да этот клиент попросту мог сесть в соседнее кресло, к Исидору Матвеичу, а тому один хрен — что художник, что сапожник; в конце концов, у дяди Сёмы могло не оказаться — совершенно случайно! — адреса Фанни Захаровны — а у той в день получения письма могло быть неподходящее настроение…
И тогда — страшно вымолвить! — тогда бы в их жизни не было Питера: ни школы, ни обожаемого запаха смоченной водой коробочки акварельных красок «Ленинград», ни сводящего зубы известнякового запаха только что отшлифованного типографского камня, ни запаха азотки от травленных досок в офортной; ни лип Летнего сада, изумрудно зеленеющих весной, ни мутного серого льда на Неве, по которому так просто перебежать на другой берег, спустившись по ступеням от сфинксов академии; ни красных кленов Приморского парка, ни блеклого солнца на крупах клодтовых коней, летящих в руках у возничих, ни бронзовой под луной воды Обводного канала, ни звенящих в ночи трамваев, заворачивающих на круг, ни ночного, холодящего сердце: «цок-цок-цок!» — каблучками — по гулкой лестнице парадного…
Не было бы этого странно тлеющего белыми ночами невесомого города, от которого теперь так трудно оторваться, даже на неделю…
6