— Не бойся, ее не разбудишь, — сказала Мануэла так, словно сейчас, там, в закутке ровным счетом ничего не произошло. — Кроме Альцгеймера, у бабушки еще полная глухота. Тетка перед уходом ее покормила, теперь она будет спать часов до шести, потом я ее помою и накормлю.
В этой комнате, с двумя большими окнами на улицу, из обстановки современным было разве что инвалидное кресло, в котором спала очень бледная, иссохшая старуха… Кровать в углу, комод, три стула и круглый стол пребывали в комнате, вероятно, со времен ее заселения… Здесь, надо полагать, и жили оба старика, пока дед не умер.
— Она не поднимается? — спросил он, чтобы что-то сказать. Сейчас он уже не понимал — а вдруг девушка и вправду только оступилась там, в темноте, а он набросился на нее, как…
— Нет. Уже восемь лет. Так странно — а дедушка умер в один миг: выпил первый стакан вина за обедом, и упал лицом на стол… Ну, гляди.
Она махнула рукой в сторону домашней часовенки — вертикальной ниши в стене с маленькой, в локоть высотой, раскрашенной фигурой девы Марии, под ногами которой пульсировали огнем две лампадки… Интересно, что она имеет в виду под «еврейской штукой» — разве саму Мадонну?
И вопросительно обернулся.
— Да не туда, вон, на комоде!
Он перевел взгляд по направлению ее руки…
Мучитель-сон обрушился на него со всей своей невыразимой, тягучей пыткой.
На старинном комоде, инкрустированном слоновой костью, уютно, словно из него и произрастал, словно воскрес, всплыл из барахольных завалов старого мошенника Юрия Марковича, словно вынырнул из плена инквизиторских снов и больного бреда, — буднично стоял его наследный субботний кубок.
Его пожизненный кошмар.
Его преступление.
Его утраченный
Звенящий тонкий зов, долетевший из юности, заглушил и отсек иные звуки — голос Мануэлы, старухин храп, невнятный шум улицы за окном и одушевленный лепет воды в фонтане в патио — лепет воды, что странным образом проникал и обнимал весь дом.
Не веря своим глазам, он шагнул в сторону комода… еще… еще ближе… Стал мучительно и тошнотворно пробираться меж стульями и креслом старухи, меж столом и каким-то ларем, спотыкаясь о какие-то пуфики и половики. Достиг, наконец, протянул, как в снах бывало, руку, схватил кубок — тяжелый, осязаемый, — поднес его к лицу и принялся расчленять и сочленять кружение маленьких угловатых букв, наполовину спрятанных среди вьющегося узора листков по днищу-юбочке — до блеска начищенной, в отличие от его пропавшего
Он стоял, склонившись над серебряным кубком, не слыша встревоженного голоса Мануэлы, медленно покручивая в пальцах тяжелое старое серебро, и если б сейчас кто-нибудь тронул его за плечо и спросил, где он находится — он вряд ли ответил бы сразу.
Целая вечность прошла, минут пять, пока смысл выбитых букв стал сцепляться в слова, а те — во фразу:
Он поднял голову.
— Как… — пересохшим горлом спросил он, — как фамилия твоего деда?
— Кордовес, — удивленно ответила она, — Мануэль Кордовес, — и с беспокойством: — Почему ты спрашиваешь?
…Имя его предков, как дерзкая ящерица, сбрасывало хвосты, петляя меж столетиями, оставляя в дураках врагов и преследователей; сутью же оставалась Кордова, исток и корень, основа, дух,
— Саккариас! — воскликнула она. — Что с тобой?! У тебя такое лицо, точно ты увидел преисподнюю!