Словом, королевское ложе Пилар было истинной наградой за все его пожизненные труды, исполненные нежной и проникновенной любви к божеству, носящему имя женщина
.
— …А тебе мама является? — спросила она позже, когда лежала в темноте, на огромном мрачном ложе, распластавшись в точности по его телу — словно пересекала ночной океан на небольшом, но надежном плавучем средстве. Ее подбородок лежал в выемке его шеи, чуть ниже уха… Он обнял ее и вспомнил, что брился еще утром, перед конференцией, и наверняка сейчас его скулы и шея слишком для нее колючи.
Как всегда в таких случаях, из детского закутка памяти выплыл, тараща глаза, безумный капитан Рахмил. Тот брился, чудовищно кривляясь, натягивая языком щеку, выпячивая губы, растягивая их в гримасе сладострастного ужаса… Стоп! Чье это воспоминание: его или мамино? Она так подробно и так талантливо показывала ему всевозможных людей ее детства, что сейчас, спустя так много лет, он порою не может расплести их обнявшиеся воспоминания… Да разве это важно? Никогда в жизни — а он повидал и актеров эксцентричных жанров, и клоунов, и комиков разной степени блистательного уродства, — никогда и нигде Захар не видал таких превращений, таких приключений носа, бровей, щек и губ, такой обреченной деформации человеческого лица, подпираемого, выпираемого, распираемого изнутри твердым, как саперная лопатка, языком. Ни в одном мультике не видал штук, какие проделывал со своим распяленным намыленным лицом несчастный Рахмил, чокнутый Рахмил — китель на голое тело…
Впрочем, иногда он подшивал к кителю воротнички.
— Я, знаешь, часто слышу мамин голос, — хрипло прошептала она в его ухо.
Он промычал, что с ним тоже бывает что-то вроде этого…
Моя сирота…
Когда она поднялась и, силуэтно белея в темноте (ягодицы, как перламутровые дольки чеснока, это надо использовать в какой-нибудь «обнаженке»), —
отправилась за клеенчатую занавеску, он приподнялся на локте и окликнул ее.— Пилар! — проговорил вслед из тьмы алькова. — Ты прекрасна! Слышишь? Ты прекрасна, Пилар!
Ее необычайная гибкость, лютневый строй грациозного торса, маленькие горячие, странно одушевленные грудки, словно в каждой билось по сердцу; серьезность и абсолютная доверчивость ее объятий — все это ему было и мило, и почему-то грустно.
* * *
Среди ночи они с аппетитом поели вкуснейшую паэлью, потом она с горячностью рассказывала ему разные эзотерические чудеса, в которые безоговорочно верила.
Он слушал самым серьезным образом, не сводя с нее глаз: в желтоватом свете маленького настенного бра ее подвижное лицо напоминало облик дочери какого-нибудь индейского вождя. Густые и длинные волосы она досадливо отбрасывала за спину то с правой, то с левой стороны, и тогда обнажались попеременно ее прелестные грудки, словно то одна, то другая, с шаловливым нетерпением ждали своей очереди «показаться в свете».
О, в мире так много сакрального… Отец ее подруги Мари-Кармен в молодости учился в католической духовной семинарии. Однажды после ужина он вошел в семинарскую часовню, думая, что там никого нет. И вдруг увидел перед алтарем своего товарища по семинарии, который молился на коленях… паря в воздухе! И отец Мари-Кармен, совершенно потрясенный, бросился бежать оттуда со всех ног! И никогда не заговаривал с этим своим другом о том, что увидел…