Были и блуждающие фигуры. По пятницам на улице возникала черная лохматая собака Глейзера-стекольщика, за которой, сияя в ломких и радужных переливах стекол, являлся он сам. Собственно, «Глейзер» и означало — «стекольщик», а вовсе не было никакой фамилией. К нему выходили
Так же и «Трейгер» было никакой не фамилией. Огромный и широкий человек, уродливый комод, чья высота равна ширине, он работал грузчиком в мебельном магазине. Обычно такие грузчики не привозили, а именно разносили — по двое, по трое — мебель по домам покупателей. Обвязывались ремнями, впрягались и волокли на горбу поклажу — если, конечно, недалеко. Трейгер же разносил мебель сам, в одиночку. Прямо от шеи сзади у него шла полка спины, которая круто обрывалась вниз. На этой полке он и тащил покупателям мебель. Шел ли он в гору, или под гору — не имело для него никакого значения. Слепленный из кусков красной глины, с комковатой, оббитой по вискам лысой головой, с нижней губой, будто висящей на шарнире, он шел и шел, словно в двигательной системе его тела была заложена лишь одна скорость, которую организм запускал при ходьбе. Однажды соседи видели, как он нес на горбу к врачу свою страдавшую ногами мамашу. Она сидела на спине у сына, как магараджа на спине у слона, держа в руках цветастый зонтик. Мерно и ровно, с мамашей на спине, шел Трейгер вверх по мостовой, и лишь отвисшая нижняя губа двигалась в такт его могучему ходу.
К вечеру улица Полины Осипенко сипла, кашляла, отхаркивалась и вздыхала. Стук протезов, шарканье туфель, шлепанье, трубное сморкание, тяжелое дыхание, смех заполняли воздух, вибрируя в нем, как предвечерняя мошкара. Это инвалиды с фабрики Покрышкина, отработав смену, поднимались в город, ковыляя и перебрасываясь шутками…
Неподалеку, в старой полуразрушенной крепости, держали военнопленных. Мальчишки носили им хлеб, вернее, меняли его на поделки, которые во множестве мастерили немцы.
Ритка, заводила и атаманша всех в округе пацанов, умудрялась — по спинам, по старым выщербленным камням крепостной стены, держась за толстые ветки, — влезать на самый верх, к зарешеченному окошку, в которое просовывала бутерброд с маргарином или повидлом, а взамен хватала из чьих-то теплых,
— Не бегай туда! — надсадно кричал дядя Сёма, не обращая внимания на клиента, который в тот момент мог сидеть с одной выбритой, другой опухшей от пены кудрявой щекой. — Не понимаешь — кто там сидит?! Дай мысли своему цыплячьему мозгу: там сидит враг наш, понимаешь?! Немецкий враг! Что
Тот сочувственно качал головой, видимо, принимая сероглазую шельму-Ритку за дядисёмину дочь. Она, по сути, и была ему дочерью. По большей части околачивалась на рынке, где у дяди Сёмы была «точка». С утра на рынке было пусто и прохладно, даже если занимался жаркий день. Парикмахеры первыми открывали свои заведения и стояли у дверей в белых халатах, сложив на груди руки и прислонясь плечом к косяку, безмятежно глядя, как поливают брусчатку.
Ритка и кормилась там же, на рынке: примчится, набегавшись, — потная, в исшарканных сандалиях, — подбежит и молча встанет за спинкой кресла: кудря-а-авая…
— Возьми в кармане! — строго скажет дядя Сёма, мельком глянув на нее в зеркало, не отвлекаясь от стрижки-бритья. Но эта строгость его — нарочная, пустяковая. Ритка знает, вернее, чует, что приходится дяде Семе не дочкой, а «единственным шастем» — это она подслушала неким теплым вечером его полупьяный разговор с ревнивой тетей Лидой. Ну, оно и понятно: тетя не родила ему «ни ребенка, ни лягушку, ни неведому зверушку» (это уже мамкино бормотанье, мамки-Нюси).
Ритка засовывает гибкую смуглую руку поглубже в карман хрусткого от крахмала дядиного халата, где всегда звенят и шуршат чаевые. Но сначала честно спросит:
— Сколько?
— Рубль, я знаю…
Да на рубль можно купить, чего душа пожелает: два пирожка, например, — с ливером или с капустой. Еще на газ-воду останется.