Но стричься Кац к нему больше не ходил, видимо, обида, нанесенная этой
Как и прежде, по утрам, облачившись в банные халаты, постаревшие, но бодрые Шуламита и Кац шествовали в сторону Буга на утреннее купание. Косая Берта к тому времени года три как прописалась на Пятничанском кладбище; брюхастая Миля была еще жива, но с трудом доволакивала ноги и брюхо до старого венского стула на крыльце. Сидела, опершись дряблыми локтями о деревянные перила, часами наблюдая за тем, как проходит жизнь на улице Полины Осипенко; иногда по привычке, после длинного вздоха заводила своё «тип-тип-ти-и-и-и…» и спохватывалась, понимая, что ее меченые марганцовкой розовые куры давно отправлены в далекое плавание по волнам наваристых бульонов.
«Голубое небо» однажды ночью убили, видимо по ошибке — потому что не за что было и незачем: безобидный старик к тому времени совсем спятил и гулять выходил даже ночью, по-прежнему поднимая взоры к изгвазданному алмазными гвоздочками черному куполу над головой, упоенно повторяя:
— Небо-то какое голубое!
Наткнулись на старика «спарцмены» Кацы, ранние пташки. Тот лежал на спине поперек мостовой, уже остывший, с широко открытыми глазами, до краев наполненными тем самым голубым небом, в котором, надо полагать, его наконец встретила заждавшаяся родня.
Еще кружила по улицам и рынкам Сильва со своим грязным кружевным платочком, с залоснившимся пледом на плечах. Подходила к прилавкам и просто брала, что нравится. А когда торговки, свирепея, обзывали ее воровкой, она каркала свое: «Цар вкрал у Пушкина жыну!» или невозмутимо напевала: «Там, в тени за занавескою, клоун мазки на лицо кладет…», и кружилась, и приседала, и платочком плескала; а ночевала по-прежнему на кладбище, на могиле своего полковника.
Но вот кому подфартило, кто расцвел запоздалым цветом, кто вытащил билет лотерейный, кому улыбнулась судьба… — да называйте, как хотите, это позднее счастье, но то, что Нюся, бабка Нюся заслужила его горбом — против этого кто ж попрет!
Только не Сёма, который так и не решился ради Нюси отослать чокнутую Лиду в ее Саратов, потому что, считал он, неблагодарность к спасителям — самый страшный грех. Вот и сидел он
К тому времени в здании управления Юго-Западной железной дороги расселился пединститут, в знакомых коридорах которого Нюся продолжала наяривать шваброй. Работу свою обожала, справедливо считала себя незаменимым сотрудником. Поэтому, когда, учтиво и торжественно ей предложил воссоединиться вдовец Иван Борисыч Петренко, преподаватель марксизма-ленинизма, она с достоинством (хотя и всплакнув горячо и прерывисто над всей своей жизнью) предложение его приняла… И такая это вышла голубиная пара, две такие умиленные друг другом души, что Нюся, как переехала к Ване в его дом в Старом городе, так и пропала там посреди его немаленького фруктового сада, в счастливейшем хозяйствовании, в готовке—жарке—парке, консервировании и сушке грибов.
Иногда они приходили в гости к Литвакам, обязательно с гостинцем — банкой варенья или грибов, и сидели долго, подробно обсуждая друг с другом (никому, кроме них самих, это интересно не было) качество содержимого открытой банки. «Вань, со сливой-то мы перемудрили, — замечала Нюся, осторожно пробуя повидло с ложки, — сахару-то мы перебухали». Ваня решительно у нее эту ложку забирал, пробовал сам, шевеля губами, перетирая что-то во рту седой щеткой верхней губы. И так же решительно заявлял:
— Нюсик! Неправа! Слива иск-лю-чи-тельная!
Мама к этим визитам относилась с иронией, за глаза называя пару голубков «Коробочками». Вон, сынок, встречай, идут твои Коробочки, говорила, усмехаясь, а сама обязательно куда-нибудь усвистывала, только ее и видали.
— Ты куда, Ритка?! — возмущенно кричал ей вслед дядя Сёма. — К тебе вон мать в гости пришла! — и рукой махал, почти беззвучно приговаривая: — От ведь… ш-шалава!
Покорно тащился ставить чайник и весь вечер сидел, поддерживая унылыми междометиями оживленный разговор Нюси с Ваней.