А картинка с турецкими солдатами! Они выстроились длинными рядами, в руках кривые сабли. Один стоит прямо, другой чуть пригнувшись, и так весь длинный строй. Турки в широченных, как юбка, штанах, в красных мундирах. У каждого на голове вроде бы колпачок с пушистой кисточкой.
Турки мне не понравились. Они ведь мучили христиан. Про это я знал из длинной песни:
«Как турки нечестивые
Губили христиан…»
Да вот не мог я до них дотянуться, а то непременно многим попротыкал бы глаза. То ли дело русские солдаты. Едут строем, один на белом коне, другой на черном. Тот, кто на белом, трубит в трубу. Мой дядя Мик тоже так трубил в Дюнабурге… И, конечно, я тотчас спросил:
— Где тут наш Мик?
Никто моего вопроса не услышал.
Не слышат — не надо. И я стал смотреть дальше.
Вот пехотинцы, только что они шли строем. Один солдат, в длинной шинели, за плечами ранец, еще стоит прямо. Другой, рядом с ним, опустившись на одно колено, стреляет. Из дула тянется красный язык огня.
Ух ты, сколько еще картинок про войну! Вон ядра летят, будто птицы, а стукнутся оземь — взрываются. Только осколки во все стороны, будто черепки глиняного горшка. Люди кричат, ржут лошади, звенят сабли. Русский солдат всадил турку в грудь штык, а другой турок, поганец, ухнул русского солдатика по голове ружейным прикладом. На земле валяются люди, лошади. Их топчут. И на каждой картинке Скобелев. Саблей над головой размахивает, скачет галопом на белом коне туда-сюда.
Спустя порядочное время подошла Ева, не переставая переговариваться с мамой, отомкнула вторую крышку и, ни словом со мной не обмолвившись, вернулась на место.
И тогда передо мной распахнулся второй выставочный зал.
Ах, чего тут только не было! На одной картинке стояли и сидели цари — все, какие есть на свете. Посередке одна-единственная тетенька, толстенная, могучая, с короной на голове. Она тоже, наверно, или царь, или уже наверняка царева матушка, а может, жена.
Смотри ты! Львиная охота в пустыне! В этих страшных зверей стреляют из ружей, мечут в них копья. Конь охотника вскинулся на дыбы, но лев все равно вцепился ему в горло. Кровь хлещет — даже смотреть страшно.
А еще там была картина — на ней вся человеческая жизнь показана от колыбели до могилы. Человек поднимается по лестнице, ступень за ступенью. Сперва на самой нижней среди цветов играет веселый малец. Потом он уже школьник. Потом — жених, муж. К сорока годам он поднимается на верхнюю ступеньку и говорит:
Удалось наверх подняться,
Да пришла пора спускаться.
И правда, он стал спускаться. И вот уже превратился в седого старика с длинной бородой, а позади него затаилась смерть с косой. Старику восемьдесят лет, голова его бессильно свесилась на грудь.
Я описал только самые главные Евины картины, а сколько там было всевозможных мелких картинок не столь высокой художественной ценности — и не перечесть. Обе крышки сундука изнутри были сплошь ими оклеены.
И если б когда-либо мне захотелось что-нибудь получить в наследство, то, кроме столика Юранской бабушки, я бы пожелал унаследовать еще и этот сундук. Пускай бы и вовсе пустой. Только ради крышек с картинками.
По дороге домой я все же разок осведомился у мамы, скоро ли Ева помрет.
Ничего не подозревая, мама ответила:
— Старая-то она старая, но разве кто знает, когда за ним смерть явится? Даже ветер, иной раз, могучее дерево свалит, а хилое не тронет.
— Кому же она оставит свое добро?
— Так разве ж некому? А муженек?
Эх! Совсем позабыл, что старый Толькис Евин муж.
Ну, тогда и говорить не о чем.
ДАУНИЕНЕ
На юрьев день хозяин привез из Литвы долговязую старуху. У нее было два имени: кто звал ее Дауниене, а кто Лизой. Первое имя поначалу мне было трудно запомнить, и я называл ее Лизой, но со временем оно мне понравилось, и я стал называть ее только Дауниене.
И вот ведь как странно: лицо у Дауниене было морщинистое, длинное, когда она смеялась, открывались большие редкие зубы и видны были десны, а щеки собирались глубокими складками. И одежда у нее по будним дням не отличалась чистотой, но все же мы с Дауниене очень быстро подружились.
Особенно мне нравилось сидеть с ней рядышком в сумерках, которые всегда все скрашивают, и расспрашивать о том, что ей довелось повидать. Она любила рассказывать про литовцев, ведь среди них она прожила большую часть жизни, а иной раз Дауниене пела мне какую-нибудь литовскую песню. Я не понимал ни слова, но несколько песен выучил наизусть, и мы с ней распевали их дуэтом. Особенно полюбилась мне песенка про воробья, у которого живот болел и все косточки, и он «глазок не смыкал»: