Помните вы Лишова? Мы еще когда-то с ним на дуэли дрались. Он всегда был мне врагом и много мне гадостей наделал. Так вот судьба меня с ним столкнула при очень для него неблагоприятных обстоятельствах, и я его выручил. Милая тетя, я проверил себя. Я выручил его без малейшего злорадства, через другого человека, так что Лишов даже не знал, что это именно я его выручил, и не было у меня в сердце ни малейшего чувства гордости, что вот я плачу за зло добром. А я любил его, тетя! Ну, целую. Пишите. Какую массу наболтал-то я, а собирался только написать, чтобы вы не трудились мне деньги посылать. Ах, как хорошо, тетя».
— Славный Жорж, но ужасный ребенок, точно мальчик пишет это письмо.
— А разве это дурно, Киттинька, ведь говорится: если не будете как… — тетушка смутилась и заговорила о чем-то другом.
Накатова упросила тетушку посидеть у нее весь вечер и вызвала к себе Талю по телефону.
Таля приехала с Райнер.
Ксения Несторовна была очень оживлена и рассказывала о своих друзьях и своей жизни за границей. Выйдя ее провожать в переднюю, Накатова спросила:
— Когда вы уезжаете?
— Послезавтра вечером, но могу отложить мой отъезд, — ответила Райнер, пристально смотря на Накатову.
— Ксения Несторовна, — дрожащим голосом произнесла Екатерина Антоновна, — я вас прошу, возьмите меня с собой.
— C’est decidée[16], — ласково ответила Райнер, взяв ее руки своими тонкими, нежными руками.
— Я думаю, что мне будет лучше… может быть, я выплачу льдинку из глаза… А теперь… теперь…
И она с тяжелым вздохом опустила голову на плечо Ксении Несторовны.
На другой день рано утром Таля получила письмо, написанное лиловыми чернилами крупным, размашистым почерком.
В этом письме Зина умоляла непременно устроить ей свидание с Накатовой.
Когда Таля пришла к Екатерине Антоновне, та подала ей такое же письмо.
— Правда, что она так несчастна, как пишет?
— По-моему, она очень несчастна, — решительно сказала Таля, — она страшно влюблена в Николая Платоновича и совсем потеряла рассудок от горя… А душа у нее большая-большая, только совсем кривая.
— Как кривая?
— А вот этого я объяснить не могу. Она все очень сильно чувствует, но только как-то не так, как надо… Милочка, я не могу вам объяснить этого, но чувствую, что она права, когда говорит, что ей нужно на сцену поступить. Я понимаю, что ей это нужно. Там она и любить и страдать будет так, как ей нравится, а если ее тут, в жизни, оставить, она так и пропадет. Там она и убивать, и сама стреляться может, и мужу изменять, и ни ей, ни другим вреда не будет, а она так просто жить не умеет. Ведь как хороша какая-нибудь Нора или Гедда Габлер на сцене, а в жизни? Не дай Бог никому с такими возиться.
— Хорошо, но зачем я ей?
— Да вот сыграть роль, которая ей представилась. Дайте ей сыграть, и она счастлива будет; ведь негде же ей играть. Вот помогите ей на сцену попасть. Тут она пропадет, а там, там она, может быть, знаменитостью сделается, славу себе завоюет! Я говорю бестолково, а вы сердцем поймите и спасите ее!
Таля даже сложила руки.
— Как же я ей помогу?
— У вас деньги и связи, помогите ей стать хорошей актрисой. Дайте возможность учиться, сделайте ей платья, похлопочите.
— Послушайте, Таля, не лучше ли этими деньгами помочь другой девушке, в действительной нужде. Помочь учиться, дать кусок хлеба, чем помогать какой-то шалой барышне делать сценическую карьеру.
— Не надо разбирать! Не надо! Не все ли равно, кто страдает? Ах, милая, все равно. У меня в руках кусок хлеба, и около меня собака воет от голода, я не побегу искать нищего, чтобы дать ему этот хлеб. Тогда если будут тонуть два человека, так надо справиться, прежде чем спасать, который Достойнее? Надо любить всех, кто страдает, кому больно. Я думаю, я знаю, что это так!
— Ну-ну, милая моя девочка, ну зовите вашу будущую знаменитость… Таля, Таля, — вдруг воскликнула она, — да, я хочу попробовать себя, как Жорж… и может быть…
Таля серьезным, вопрошающим взглядом смотрела на нее, но Екатерина Антоновна, смутившись, ничего больше не сказала и вышла из комнаты.
Зина только что ушла, и Накатова, проводив ее, вернулась в свой кабинет и в изнеможении опустилась на диван.
Она не была спокойна: лицо ее горело и сердце усиленно билось.
Она себя переломила, выслушала все жалобы, излияния, — выслушала массу всяких интимных, даже «альковных» подробностей.
Ей было больно, тяжело, обидно, почти душно. Но не это все взволновало ее до такой степени, что она сидела, прижав руки к сердцу, словно желая задушить это глупое сердце.
Накатова со стыдом сознавала, что эта барышня страдает точно так же, как она сама, тем же животным страданием самки, лишенной данного самца. Но эта Зина говорит откровенно: «Он подлец, но если бы знали, как я его люблю».
— Разве можно любить «подлеца»? — спрашивает Накатова.
— Ах, вы были только его невестой, а я была его любовницей, я испытала его поцелуи, его ласки, ведь было время какой-то вакханалии, оргии страсти. Он умеет любить как никто! И я никогда, никогда не испытаю больше этого! Это ужасно!