Отец схватил топор и побежал в сад. Когда он, громко гакая при каждом ударе топора, срубил самую большую яблоню, набежал народ. Поселковые жители страсть как хотели посмотреть на бесплатное представление старого Кондырева. Он вроде чудит, чудит, а на поверку оказывается прав. Смеялись-то, выходит, не над ним, а над своей легкомысленной доверчивостью. Только руками всплеснут да головой покрутят и опять с удивлением вглядятся в старого Кондырева, будто спрашивая: «Что же ты за человек такой? С радостью живешь…»
Выскочили из дому мы с Димой, и мама, и Володя, и все наши девчата. Соседи жалели маму на словах, а в душе завидовали: старый Кондырев инвалид, а кормил огромную семью. Все видели, как он надрывался. И бахчу сажал, и коз держал, и табак разводил.
Степан угощал знакомых шахтеров водкой и показывал на отца: мол, чудит. Гавриленков метался вдоль плетня и похохатывал:
— Авдеич, а ты вон ту антоновку руби. Яблоки от нее самые скусные…
Отец босыми ногами распихивал оранжевые и рябые тыквы, как поросят, лежащих между деревьями, посмеивался в усы и рубил старую сливу. На нем была белая рубаха навыпуск и синие кавалерийские галифе, подаренные давно еще Григорием. На его облупленном носу, на самом кончике держались очки; розовая лысина поблескивала на солнце и, казалось, пускала зайчики в злорадные глаза соседу Гавриленкову.
— Что же ты не рубишь? — всполошился тот. — Засохшие деревья вырубаешь? Ну, Кондырь! Опять людей дурачишь? Тьфу!
Гавриленков крутанулся и, сквернословя, пошел прочь. Отец вытер кровь, сочившуюся из треснувшей на солнце губы, и усмешливо посмотрел вслед враждующему соседу.
На полуторке к дому подъехал Григорий. Кто-то из шахтеров увидел толпу у нашего дома и не поленился сбегать на шахту. Григорий прошелся по саду, посмеялся с отцом.
— Ну и что, Степа?
Набычившись, Степан долго смотрел на Григория, словно раздумывая, как бы половчее поддеть его. Давно не ладил с мужем сводной сестры, считал Гришку пройдошливым и пронырливым. Разве нет? За обмен угля на сало у казаков Слюсарев подставил своего шофера под суд и укатил начальником на Украину. Когда же в Шахтерске малость подзабыли его делишки, вернулся, да не кем-нибудь, а начальником «Новой».
— Где же справедливость? За что воевали? Да ладноть, Гришка. Выпиши мне новую спецовку, да подбрось угольку моей Лариске в станицу… Да не куксись! Чек на уголь я свой отдам, а за машину заплачу…
И Григорий давал команду своему заместителю уладить это дело…
— На машине прикатил? — задиристо выкрикнул Степан. — От шахты два шага, а ты на машине, как барин! Вишь, как вырядился в коверкоты! Забыл, что сам из шахтеров. Все забыл, Гришка! Молчишь? Сказать-то и нечего? Зачем прикатил?
— Домой тебя доставить, как барина, — бледнея, усмехнулся Григорий, зачем-то ощупывая воротник френча. — Сам сядешь или тебе помочь?
— Не зли наперед, Гришка, а то ить чертям тошно станет. Да хоть расстреляй, не боюсь тя, шкура!
Степан с трудом поднялся с лавки, затоптался на месте, как перед прыжком, и неожиданно так рванул рубаху на груди, что пуговицы брызнули.
— На, гад, пей шахтерскую кровь!
Пьяный Степан кинулся на Григория, но трое молодых шахтеров перехватили его и немало попыхтели, пока не перевалили через борт машины. Матерный крик Степана был слышен до тех пор, пока полуторка не скрылась за пригорком. Когда он напивался, был совершенно нетерпимый.
Мы с Димой распиливали сучковатые стволы срубленных яблонь и абрикосов на чурки. Мама выговаривала отцу:
— Скаженный ты, Авдеич. Хоть бы мне шепнул… И вид у тя такой страшный был. Думала, весь сад вырубишь.
— Э-э-э, мать, — засмеялся отец, умываясь возле кухни. — Ты бы проговорилась бабам и — никакого спектакля.
— Вот хрыч старый, — ворчала беззлобно мама, поливая ему на спину. — Зачем, думаю, в белую рубаху вырядился? Перед бабами покрасоваться? Куда уж тебе?
— Да ну? — игриво воскликнул отец. — Вот надоть ехать бахчу полоть, отпустишь с бабами?
— Замолчи, кобеляка! Хоть бы детей постеснялся! Опять за свое? Думаешь, не знаю, кому колбасы да наливки носил, когда в магазине работал? Мне Анфиса перед смертью призналась. — Мама заплакала и отвернулась к молоденькой вишенке, спрятала лицо в ветвях с нежными листочками. — Анфиса назло призналась, жизнь мне отравить хотела, сучка! Да фиг ей! Не на таковскую напала!
— Врет! Все врет Анфиска! На Гавриленкова она что наговорила? Будто Манька Стюкина от него. А я с Манькиным отцом в гражданскую, в одном отряде… На моих глазах погиб и просил помочь Маньке и ее матери… Ну иногда и я давал… Стюкиной, а не Анфиске, поняла? Вопрос исчерпан!
Отец всегда отказывался от обвинений в неверности, горячо убеждал маму, что завистливые люди всякое могут наговорить, только распусти уши, да и лучше ее, Демьяновны, на свете никого нет. Глаза у отца неожиданно влажнели, губы вздрагивали от скупой улыбки, и мама задыхалась от счастья, отходила сердцем.