Как-то Анна и Григорий выбрались из города к нам в гости на Керчик. Да не с пустыми руками. Подбросили на полуторке так нужный нам уголек. Уж я показал им Керчик. Без ног остались. Они пробыли два дня, а когда собрались уезжать, отец сказал, что ему тоже нужно в город, а тут я и увязался. Мама попросила отца взять меня, а то я изведу ее нытьем. Отец лишь усмехнулся, поняв мамину уловку. Он не раз попрекал ее в том, что балует меня.
Но с каким наслаждением я вместе с отцом и Григорием трясся в полуторке на ворохе пахучего сена ранним утром! Затаив дыхание, вслушивался в переливы жаворонка, торжествующего в голубом беспределье, дружески подмигивал солнышку, как лапками поглаживающему мои щеки теплыми лучами. Я не обращал внимание на то, о чем там говорили отец с Григорием. Мне бы дружков увидеть да сходить с ними в красную балку, где можно попрыгать со скалы в омут и позагорать, растянувшись на плоском камне.
В степи, в том месте, откуда не было видно ни Керчика, ни наших синих терриконов, машина остановилась. Я слез на землю и на обочине дороги увидел малиновую маковку татарника, покачивающуюся от ветерка на высоком, в рост человека, сочном стебле с лохматыми колючими листьями; попытался сорвать, да только руку занозил. Отец, разговаривающий неподалеку с Анной и Григорием, увидел, как я отдернул руку, и проговорил: «Эк, растяпа ты, Кольча. И цветок сорвать не можешь…»
Он подошел к татарнику и, размахнувшись, резко ударил кулаком по головке. Цветок далеко отлетел в ковыль, и я едва его нашел.
Недолго привелось нам пожить в Керчике. Кто-то поджег правление и пытался припереть снаружи дверь. В наше окно выстрелили из обреза. Мы с Зиной забились в угол, а мама прикрыла нас собой. Отец выскочил во двор и увидел, что загорелся сарай, а в нем стоял «фордзон» Отец бросился тушить сарай и только, когда прибежал тракторист и вывел машину во двор, вспомнил про нас. Мама успела выскочить из горящего дома с Зиной на руках, а меня отец вытащил полузадохнувшегося и с опаленными волосами.
Председатель сельсовета обвинил отца в плохой охране государственного имущества, а это дело нешуточное, время было строгое, могли и засудить. Но кто-то прознал, что председатель был из меньшевиков и примыкал к троцкистам. Вскоре его арестовали.
В конце концов мы вернулись в Шахтерск, а на свое место отец предложил того тракториста, спасшего «фордзончик». Не захотел отец оставаться в Керчике, гордость свою имел.
По другую сторону города от нашего поселка, прямо в голой степи, расположились каменные свинарники коопхоза. Там начался падеж свиней, кладовщика поймали на спекуляции кормами, и вот послали отца навести порядок.
Мы жили в казарме в проходной комнате, прислушивались, как за стеной печатал шаги директор. Как-то отец уехал в город за комбикормами, и мама решила подсушить сою в консервной банке. Открыв форточку, я махал полотенцем и выгонял пахучий дым сои, от которого у меня судорогой сводило желудок. Мы и не заметили, как на пороге появился директор во френче и без сапог. Он поглядел на меня, на занавеску, ничего не сказал и ушел к себе. Больше мы не жарили сою, ели ее сырой и боялись, боялись, боялись… Ведь за эту горсть зерна отца могли посадить на десять лет. Сколько людей пострадало! За пять колосков расстрел…
Тридцать третий год…
Никогда не забыть тоскливый блеск в глазах учительницы. Она была совсем молоденькой, плоской и будто высохшей. Слабым хриплым голосом каждый день расспрашивала нас, ребятишек, кто сколько хлеба получает на карточки. Тощие и бледные мальчики и девочки покорно вставали и тусклыми голосами отвечали: «Двести грамм… Двести…» Я был сыном завхоза и получал триста граммов хлеба в день, и мне завидовали. Однажды учительница не пришла в класс, лежала дома, пока ее не отвезли в больницу. Больше мы ее не видели.
После школы я бежал в недостроенный свинарник, где меня нетерпеливо ждал Феликс — белобрысый мальчишка годом старше меня, в гольфах и аккуратном клетчатом костюмчике. Его отец, «спец» из Германии, работал в коопхозе зоотехником, разводил, как я потом узнал, мясную породу свиней.
Я невзлюбил Феликса за его гольфы и за всю его сытую жизнь, но мне он нужен был по одному очень важному делу. Мы играли с ним в «стукана» на деньги. Чтобы Феликса не отпугнуть, я давал ему несколько выиграть, и тогда он выпячивал свою грудочку, ехидно ухмылялся, шептал немецкие заклинания и не сразу замечал, что деньги постепенно перекочевывали в мои карманы. Ему все казалось, что я случайно срываю «манай» и в следующий раз ему обязательно повезет. Но я обыгрывал, он плакал от злости, размазывая слезы по белому пухлому личику и упрямо грозился завтра обыграть.
Избитые и погнутые медяки я отдавал маме, и она, улыбаясь сквозь слезы, тихо шептала:
— Не приучайся играть, Кольча… Степан парнем играл так, может, только душу не закладывал. В одних кальсонах домой прибегал. И гляди не воруй, сынок. За воровство, сказывают, руки отрубають…
Вскоре Феликс с семьей уехал в свой фатерлянд, и я с сожалением припрятал счастливый стукан.