— Так что, господин полковник, виноват, ваше превосходительство, старшие унтер-офицеры 4-й роты капитана Иванова...
Вот она, образцовая солдатская школа нашего картавого храбреца капитана Иванова.
Батальон, подошедший к нам на рысях, стал, опираясь на винтовки, и с крайним удивлением смотрел на мой внезапный митинг с советскими стрелками.
— Но, братцы, вы все же в нас здорово стреляли...
— Так точно, здорово! Да не по малиновым фуражкам, а в воздух. Мы все в воздух били...
Действительно, у нас не было ранено даже коня.
— А комиссары где?
— Какие убежали, других пришлось прикончить. Пятерых.
В боях сильно пострадал наш 2-й батальон, и я решил пополнить его этими «дроздами», так внезапно пришедшими к нам из красной цепи.
— Вот что, ребята, я вас всех назначаю во 2-й батальон.
Но дроздовцы начали дружно кричать:
— Ваше превосходительство, не забивайте нас во 2-й... Разрешите по старым ротам, по своим... Вон и Петро стоит... Акимов, здорово, где ряшку наел? Вон и Коренев... Жив, Корнюха... Разрешите по старым ротам?
На радостях нечаянного свидания я разрешил разбить их по прежним ротам. Наши офицеры, бывшие среди них в 9-й советской, — кто без фуражки, у кого еще темнеет над козырьком след пятиконечной звезды — вышли вперед и начали разбивать их по ротам.
— 1-я, ко мне, 2-я, ко мне, 3-я...
И так до последней, 12-й. Скоро в нашем строю на сыром поле стояло триста шестьдесят новых дроздовцев, вернувшихся домой, к родным. С песнями, с присвистом двинулись роты на отдых.
Никто из нас не забыт и никогда не забудет той встречи в огне.
Дед, плотный, бодрый, ходит, постукивая обтертой палкой. От его поношенной офицерской шинели, от чистого платка, слежавшегося по складкам (кстати сказать, когда Дед сморкается, как иерихонская труба, косятся люди и лошади), от башлыка, от пропотевшей по исподу фуражки с потертой кокардой идет приятный запах стариковской чистоты, немного кисловатого настоя табака и сушеных яблок.
Кто в Белой армии не знал нашего Деда, седого как лунь, с его башлыком, тростью и жестянкой с табаком-мухобоем? Он был суровый, усатый, жесткобровый, но под обликом старого солдата хранилось у него доброе веселье. Как часто под нахмуренными бровями блестели от безмолвного смеха зеленоватые, прозрачные его глаза. Веселье Деда было армейское, стародавнее, хлебосольное, простодушное. Дед умел отыскать шутку в самое трудное мгновение, прорваться бранью в минуту отчаяния и тут же повернуть на бодрый смех.
В нем была необыкновенно бодрая сила жизни. Все проросло и сплелось в нем дремуче и крепко, как корни старого дуба: крутые лопатки, плечи, жесткие, как сивое железо, брови, жилистые старые руки с узловатыми, помороженными еще на Балканах пальцами. И все было в нем свежо, как листва старого дуба.
На Дон Дед привел едва ли не всю семью Манштейнов, до внуков, до легоньких, остриженных кадет с детскими еще глазами и нежными впадинами на затылках. Дед пришел в Белую армию добровольцем, сам-шестой.
Его сын Владимир, доблестнейший из доблестных, командовал нашим 3-м полком. Имя Владимира Манштейна — одно из заветных белых русских имен. Все Манштейны, кто мог носить оружие, пошли в Белую армию. Если бы вся Россия поднялась так, как эта военная семья киевлян, от большевиков давно и праха бы не осталось. Одни Манштейны сложили голову в огне, другие почили от ран; Владимир Манштейн застрелился уже здесь, в изгнании, — не вынес разлуки.
В бою Владимир потерял руку вместе с плечом. Золотой генеральский погон свисал с пустого плеча на одной пуговице. В его лице, всегда гладко выбритом, в приподнятых бровях, в его глазах, горячих и печальных, было трагическое сходство с Гаршиным. Что-то птичье было в нем, во всех его изящных и бесшумных движениях. Его походка была как беззвучный полет.
Он был моим боевым товарищем, мы делили с ним страшную судьбу каждого дня, каждого часа Гражданской войны. У него было какое-то томление земным, и он чувствовал нашу обреченность, он знал, что нас, белых, разгромят. Но также он верил и знал, что на честной крови белых взойдет вновь христианская Россия. В огне у Владимира было совершенное самообладание, совершенное презрение к смерти. Большевики прозвали его Безруким Чертом.
То же самообладание было и у отца Владимира. Как-то в перестрелке был ранен один из его любимых внуков, заяц-кадет. Мальчик со стоном добрался до тачанки старика:
— Дедушка, дедушка, меня ранили!..
Кадета перевязали. Дед сам уложил его, всего в бинтах, в сено, накрыл старенькой шинелью. Мальчик мучился, смутно стонал от пулевой раны в плечо. Дед гладил внука по голове и утешал по-своему:
— Так и надо, что ранен, и ничего, что больно, — ты солдат, должен все терпеть. Претерпевший до конца спасен будет...