«Музыка души»: музыка черных. Вспомните, что в России до 1860 года словом «души» называли крепостных. «Душа» — это единица купли-продажи; со времен «Мертвых душ» Гоголя цена одной души составляла примерно двести пятьдесят рублей, то есть около двадцати пяти тысяч старых франков. В России было запрещено продавать по отдельности членов одной семьи. В Америке чернокожих рабынь неизменно разлучали с семьей или выдавали замуж по воле хозяина, в целях размножения, как лошадей на конном заводе. Soul Brothers, Soul Brothers… Юноши отступают.
Горит дом, но никто не обращает на это внимания. Зато в пятидесяти метрах отсюда перед витриной стоят люди и смотрят, как горят дома
Вопреки утверждениям ФБР, негритянские мятежи не зависят ни от «вождей», ни от провокаторов. Их порождают три психологические, или даже социологические, причины. Во-первых, — и в этом суть дела, хотя ее полностью игнорируют, — молодой чернокожий не знает, что принадлежит к
Любование собственным аутодафе. Главная проблема элиты, лидеров американских негров, — презрение и ненависть негра к негру, которые по сути являются формой ненависти к их общей судьбе. Чтобы вырваться из небытия и безвременья, африканцы спят так, как не спит никто. Сон убивает пустое время. Мы говорили много и с возмущением о веселой жестокости убийств и пыток в африканских войнах: но ведь жертва, извивающаяся от боли, — прежде всего зрелище, развлечение. Замечательный фильм «Нагая жертва», несправедливо заклейменный как расистский, дерзнул показать нам это. Белый, обмазанный глиной и поджаренный на вертеле в дурацкой позе, как поросенок, вызывал всеобщее веселье, — просто спектакль Living Theater[18]. Что говорит только об одном, но зато это чистая правда:
У Реда сидит человек десять. Половина женщин — в африканской одежде и без париков. Я еще ни разу не видел в Америке чернокожую африканку без парика. Я любил чернокожих женщин, не подозревая, что их прекрасные гладкие волосы привезены из Азии, через Гонконг. Несколько поколений американских негритянок сокрушались и сокрушаются до сих пор по поводу своих курчавых волос, «которые и разглядеть-то толком нельзя».
Меня встретили с оттенком иронии. Во всем чувствовалась гордость. И что-то снисходительно-насмешливое: так принимают растерянного штатского в армейской столовке на передовой.
Ред пришел через десять минут после меня. Сейчас ему сорок шесть, но двадцать лет борьбы почти не сказались на его внешнем облике: сильный, широкоплечий, как в молодости, — его телосложение напоминало о веках тяжелого труда до седьмого пота, manpower, в буквальном смысле слова. «Человеческий материал»… Такой человек сам кажется как-то меньше по сравнению со своими широченными плечами и похожим на глыбу торсом. Черты лица стали чуть менее четкими, но не расплылись: просто теперь четкость была не в строении лица, а в выражении.
Ред встревожен; его жена должна родить, и он боится, как бы не подожгли клинику.
— Понимаешь, это же раз плюнуть: копы сожгут клинику, а свалят на нас.
Он говорит по-французски так же бойко, как раньше.
— Да нет, Ред, они все-таки этого не сделают.
— Они, возможно, этого не сделают. Но ведь идея, верно?
Идея — ничего не скажешь…
Он раздраженно смотрел на меня. Всем идеям идея. Я сел в обтрепанное кресло. Я тоже могу выдавать идеи:
— А если вы сами подожжете клинику и скажете потом, что это полицейская провокация?
— Только если бы это была клиника для белых.
Он протянул мне пачку сигарет. «Голуаз». Мы оба рассмеялись.